Иди на мой голос — страница 58 из 92

– Простите. Это было лишним.

Я провела по его волосам. Черным, вьющимся, мягкие, как мех какого-то хищного животного, которое – раненое и усталое – зачем-то ластилось ко мне, другому раненому зверю. Что будет, когда оно очнется и наберется сил? Когда поймет, что сделало? Когда никакая ласка ему снова не понадобится? Впрочем… плевать. Сейчас – плевать.

Мой мир рухнул. На его развалинах я вольна делать что угодно. Говорить с призраками. Курить крепкий вишневый табак. Целоваться.

– Не было. – Я опустила руку и прислонила к его груди. – У вас сердце бьется…

– Раньше не билось? – Он улыбнулся.

– Может, и билось. Но, скорее всего, вы только что где-то его купили.

Он тихо рассмеялся, я рассмеялась в ответ. Сжала пальцами воротник и, вновь приподняв голову, сама прижалась к губам Падальщика. Пальцы коснулись моих волос, и я наконец обняла его, расслабленно откидываясь назад. Пары опия еще не выветрились из моей головы. Когда он ответил на поцелуй, комната пропала.

Мы были на тихой лондонской улице, под проливным дождем. Даже этот дождь не мог заставить нас отстраниться друг от друга. В стороне, разрезая серость и синеву непогоды, светилось круглое витражное окно нашего чердака.

Интерлюдия первая. Скрипка и дьявол

«– Не люблю осень. И зиму тоже. А вы?

– Везде своя красота. Хотя в Венеции время странно течет, трудно сказать, где весна, а где осень. С осенью мы иногда в ссоре, потому что осенью часто болеет Терезия.

– У нее слабое здоровье?

– Скорее она летняя душа.

– А вы?

– Я тоже, пожалуй; люблю солнце. Дома его было много.

– А я – душа весенняя. Что может быть лучше весны?

В парке тихо. Летят листья. Он сидит на краю скамьи и понуро ворошит башмаками те, которые сбиваются в стайки. Пора первой его любви – легкое лето – тоже сменилась осенью. Я знаю, что Констанц недовольна его нынешним положением: отсутствием серьезных музыкальных заказов и постоянной должности, количеством времени, проводимого с друзьями, тем, что ему не слишком дается учительство – неусидчивая натура просто не позволяет проявлять надлежащую строгость. А сколько хорошеньких певиц, влюбленных в него… Констанц уже не раз поднимала об этом разговоры. Каждый перетекал в бурную – поистине итальянскую – ссору и заканчивался таким же бурным примирением. И все же я могу представить, насколько это мучает душу.

– Сил нет в этой хмари! Расскажите мне какую-нибудь историю.

– Обо мне?

Я не выказываю удивления просьбой. Вероятно, Моцарт просто хочет отвлечься на что-то постороннее. Правда, я скверный рассказчик, тем более скверный утешитель. Я глубоко задумываюсь, услышав: „О вас“.

– Что вы хотели бы послушать?

– Не о музыке. Может, о вашем брате и сестрах? Я как-то видел в вашем доме чудесный семейный портрет, миниатюру. Вы все были так похожи.

– Пожалуй… все это говорили.

– Любили ваших сестер?

Здесь лучше быть честным, тем более, честность его насмешит.

– Они жаловались отцу, когда я воровал сахар. А я часто воровал сахар. Вы уже могли заметить, что я неравнодушен к сладкому.

– И это заставляет подозревать вас в некоем колдовстве.

Слова сопровождает приглушенный смешок в кулак, и теперь я не на шутку заинтригован.

– Почему же?

– Вы любите пирожные и конфеты, но на вас все еще застегивается жилет.

И он смеется громче. Я улыбаюсь в ответ, пожав плечами.

– Вставать спозаранку, ходить пешком и выбираться на свежий воздух – к Дунаю или в парки… вряд ли это колдовство. Да и быть дирижером не просто. Возвращаясь к вашему вопросу, сестер я любил, но совсем не так сильно, как любил Франческо.

И я рассказываю ему. Рассказываю, одновременно вспоминая и благодаря Господа за то, что не потерял способность помнить. Образы летят перед глазами, каждый заточен в цветной осколок. Как-то Моцарт сказал, что воспоминания похожи на цветные витражи. Правда, в другой раз он назвал воспоминания „отвратительной грязью на башмаках настоящего“. Но первое запомнилось мне больше.

Мой брат был талантливее меня. Впрочем, возможно, так кажется мне сейчас, когда его талант безнадежно зарыт в землю, потому что он полностью посвятил себя семье и только семье, закостенев в провинции. Тогда, после смерти отца и матери, он остался единственной моей опорой. А как я мечтал на него походить…

Франческо. Даже от имени веяло чем-то чародейским, в нем плескалось солнце и шелестела листва. Более всего из инструментов мой брат любил скрипку, и у него был лучший из возможных учителей. Сам Джузеппе Тартини, слава о котором гремела далеко за пределами Италии. То был крепкий темноглазый старик; мне случилось лишь однажды видеть его в обществе брата, и он поразил тогда мое детское воображение. Прежде всего – тем, как виртуозно владел техникой левой руки, и также – самой природой звуков, что срывал со струн его смычок. Необыкновенная музыка… об этом человеке не случайно судачили, будто он продал душу дьяволу. Иным кажется, дьявол понимает что-то в талантах и способен дарить их столь же щедро, сколь и Бог. Я сомневался в подобном богохульстве, даже будучи несмышленым мальчишкой, сомневаюсь поныне. Может, поэтому старик Тартини меня не напугал. Правда, позже брат запретил мне приходить, когда учитель с ним. Иногда мне кажется, Франческо как раз верил суевериям. Может, даже подозревал, что учится у самого дьявола.

Так или иначе… брат любил старика и перенял от него все, что только возможно было. И уже именно с Франческо я овладевал скрипкой. Ученик дьявола был моим учителем.

Он оставался со мной, после того как умерла ослабленная многочисленными родами мать, после того как вскоре за ней последовал отец. Франческо вел меня, долгое время именно с ним я нес все тяготы сиротской жизни. Я сам тянулся к нему, как к единственному, кто в полной мере поддерживал и укреплял мои музыкальные мечтания. За время нашего сиротства я неоднократно пробовал себя в сочинительстве, прежде всего, – равняясь на него. Его произведения вдохновляли меня как ничто другое. Одно из его детищ того холодного времени, симфония „Морской шторм“, – до сих пор особенно дорого мне, и первая партитура путешествует со мной, куда бы я ни направился.

– Куда же он исчез позже?

Я вижу, что Моцарт оживился. Слушает с любопытством, по-птичьи наклонив голову к плечу. И мне приходится закончить скучным:

– Он женился на доброй, но простой девушке, завел семью и ныне вполне счастлив. Кажется, его утомили его собственные мечты, да и преграды, с которыми мы сталкивались, были слишком тяжелы. Но для меня он такого не хотел. Меня приютили давние друзья отца, славные венецианские дворяне. Уже в их доме со мной познакомился герр Гассман. Дальше вам все известно: он стал основательно заниматься со мной, увез в Вену, представил ко двору. Я звал брата приехать, но наши пути окончательно разошлись. Впрочем, это обычное дело.

– Мне казалось, тяготы должны сплачивать как ничто другое.

– Тяготы иногда как ничто другое отдаляют. Особенно когда заканчиваются и наступает время жить.

Точно размывая мои слова, начинается дождь. Разговор мы продолжаем в беседке, и постепенно он смещается на предметы более ближние. Моя супруга, его супруга. Мои дети, его новые сочинения. Кажется, мы говорим мало. Но я снова возвращаюсь домой поздно. И я остро слышу этот дождь».

Интерлюдия вторая. Двое

Она

Железные носы виднелись из-под бутафорской деревянной обшивки: блестели, в своей стройной грации резали спертый воздух. Любуясь, она шагала медленно, возле некоторых гондол даже останавливалась. Она была более чем довольна: вскоре можно начать. Если, конечно, лодки взлетят, ведь их пока не испытывали. Впрочем… взлетят, на этот раз взлетят.

Большой корабль еще не был готов. Гладя металлический бок, она подумала о том, что так же нежно коневод гладит новорожденного жеребенка. Тут же она скривилась от этой мысли. Животные. Дрянь. Брезгливость осталась еще с детства, когда мать держала отвратительную, мелкую, постоянно тявкающую собачонку. Хорошо, что псина утонула в усадебном пруду. Хорошо… Противным был и звук лая, и блеск глаз-бусинок, и светлая шерсть, остающаяся на всех поверхностях в доме.

– Расчеты ведь верны, правда?

Темноволосый мужчина кивнул. Он никогда не смотрел ей в глаза, предпочитал созерцать покрытый опилками пол под ногами или пол особняка, где его держали. Не так. Особняков. Вернулась в Лондон она только сейчас, когда пришло время. Она даже не сообщила пленнику, в каком городе он на протяжении нескольких лет тщетно чертил и конструировал уменьшенные модели того, что требовалось, пока не получил нужный результат. По крайней мере, для него было бы лучше, чтобы результат оказался нужным.

– Прекрасно. – Она улыбнулась. – Работайте, утром вас отвезут отдыхать.

Она развернулась и начала мысленно считать, ожидая. Раз…

– Когда вы отпустите меня?

Она оглянулась. Он прожигал ее горящим, злым, тоскливым взглядом. Большой загнанный пес, может, даже зверюга покрупнее. Она улыбнулась шире. Опять животные. Мерзость.

– Скоро, мой дорогой друг. Как только мы взлетим, можете отправляться домой, если ваш дом еще будет стоять. Кстати, возможно, компанию в небе вам даже составит сын…

Впервые после подобных слов изобретатель бросился на нее, но это было давно. Теперь рубцы на лице и руках напоминали ему, что не стоит этого делать. Сипаи стояли на страже – скрытые в тени, безмолвно подчинялись малейшему жесту. Да, она предпочитала иметь рядом людей, в этой стране бессловесных, и лишь горстку европейцев, управлявших делами – разными, начиная с мелких шаек, заканчивая