Иди на мой голос — страница 66 из 92

Фелисия молча взяла мой бокал. Она всегда наливала мне вино, всегда выбирала нам лучшее. Она знала десятки отличных вин, в основном, итальянских.

– Ответь мне.

– Если и так?

– Не делай этого. Там были дети, старики и…

– И все они самонадеянно считают, что то, что они создают, – вечно. А если это не так? Знаешь, в моем пансионе был учитель, который думал, как ты. Что я не права, что веру людей в собственный талант надо поощрять, что, может, они гении, и…

– Что с ним стало?

– Выпей, Джулиан. – Она протянула мне бокал и присела на подлокотник кресла. – Он повесился. Никто точно не знает, почему, как. Почти никто.

Она улыбнулась. Это была улыбка помешанной.

– Я знаю точно, – горячо и быстро заговорила она. – Таких, как Моцарт, этот шут в парике, всегда рано или поздно убивают. Такие толкают мир в пропасть, а не вверх, они все ломают и разрушают. Иногда это вызывает восхищение, даже зависть, наверняка мой предок тоже сначала восхищался, но…

– Хватит. – Я поднял взгляд от бокала на ее лицо. – Давай забудем. Противно.

Я залпом опрокинул вино. Я нервничал. Я ничего не понимал и более не хотел терпеть, про себя я только что решил, что избавлюсь от девчонки в ближайшее время. А потом…

Потом меня скрутило от боли. Она начиналась в горле, где связки, и текла до самых кишок. Я попытался закричать, но лишь засипел, стало еще больнее. Фелисия погладила меня по волосам.

– Больше ты не повысишь на меня голоса, Джулиан. Не сможешь. Но если я буду каждый день давать тебе лекарство, то случившееся с желудком тебя не убьет. Я просто решила, тебе пора знать, что ты такое пьешь, любовь моя.

…Ненавижу ее. Ненавижу. Она постепенно убивала меня нашими общими победами. Когда мы пили вино, она что-то туда добавляла. Яд приводился в действие веществами желудка и незаметно его разъедал. В тот день она просто увеличила дозу, чтобы действовал сильнее и быстрее. Я не говорил три дня, едва дышал. Хуже того: я не мог ни убить ее, ни сбежать. Без антидота, который она давала, я терял от боли рассудок. В глазах нашего окружения, моих товарищей все было как раньше: мы были лидерами одной большой организации, все шире простиравшей влияние. На самом деле отныне я стал пленником.

Меня еще поддерживала наша борьба. Я готов был терпеть многое, безропотно смотрел, как Фелисия ходит над бездной. Я знал, что если нас поймают, наверняка захотят возобновить традицию публичных казней. Но я жил дальше. Пока нас не обезглавили. Эгельманн. Ублюдок.

Последние наши секреты, имена, координаты умрут со мной. Даже Эгельманн не узнал всего этого, хотя пытался, можете убедиться. Видите следы на моих руках? Не все от морфия. Неважно… Но у нас была авангардная группировка, «Клинки солнца». Ее возглавлял англичанин, убежденный, как я. Он принял смерть: когда перебили солдат, сам шагнул под пулю. Знал, как люди вроде Эгельманна узнают тайны, и боялся не выдержать.

Разгромили еще несколько групп. Все, что мы строили годами, снова в руинах. Я испугался по-настоящему, а Фелисия даже не помогла спрятать тех, кому нужно было убежище, пока корабли Легиона кружили над Индией! Она уехала, пропала. Антидот мне, как и в другие ее отъезды, давал кто-то из слуг; я знал, что она где-то хранит его. Если бы только добраться, но я не мог: у нее был отдельный, прекрасно охраняемый дом. И я просто сбежал.

Я не принимал антидот… дай Бог памяти, три недели. Уже две меня рвет кровью, какими бы местными медикаментами меня ни лечили. Забавно, Фелисия даже не охраняла меня, была уверена, что не уйду. Я и не ушел бы, но… я слишком ненавижу ее. Понимаете? Я пролил больше английской крови, чем она со своим безумием. Но почти все, кого я убил, умирали с оружием в руках. Она же убивала без боя.

Надеюсь, вы удовлетворены, а если спросите, где теперь искать эту тварь… не знаю. Важно одно: лучше вам взять ее спящей, если она хоть когда-нибудь спит.

Впрочем, женщина, которая нашла меня – уже умирающего – на воздушном вокзале, сказала, что у Фелисии есть другие слабости. Для вас окажется лучше, если она права.

[Дин]

– Еще у нас была мечта… – Джулиан Марони устало откинулся на подушку.

– Какая?

Мы с Джил уже поднялись. Мисс Уайт все еще держала блокнот и готова была писать. Мужчина слабо усмехнулся.

– Обрушить Лондонский мост. Перестрелять Правительство и объявить диктатуру. Здорово, правда?

Я всмотрелся в смуглое лицо.

– Вы по-прежнему не хотите сказать, кто привез вас?

Марони покачал головой:

– Они сами представятся рано или поздно, такие не молчат. А сейчас мне нужно хоть немного, – он мучительно скривился, – морфия. Позовите кого-нибудь.

– Позовите врача, мисс Уайт.

Джил вышла, и я быстро наклонился.

– Она говорила, где прячет корабли и сколько их?

– Нет, констебль. Так она мне не доверяла. Она лишь сказала, что хорошо спрятала ключи.

– Где?

Мужчина пристально взглянул мне в глаза.

– По миру.

Когда доктор Шерборн уже провожал нас до ворот, я придержал его за рукав и спросил:

– Кто приходил к нему вчера? У него следы побоев, игл под ногтями и…

– Вы же понимаете. – Он выразительно покосился на Джил. – Я не имел права говорить вам, что от него уже пытались чего-то добиться. И не имел права запретить этого Эгельманну. Его люди сюда наведываются.

– Его пытали! – Возмущенный, я все же еще понизил голос. – В его состоянии это…

– Констебль. – Доктор чуть нахмурился. – Нет никакой необходимости взывать к моей совести. Мистер Марони все равно умрет, рано или поздно. И будет лучше, если с ним умрет как можно меньше невиновных. Не согласны?

Я не был согласен, не оправдывал зло ради добра. Но промолчал.


«– Если разобраться… был ли он действительно столь ужасным, Сальери?

– Ваш развратник? Вольфганг, он глубоко порочен!

Он усмехается, щурясь поверх бокала вина. В светлом взгляде любопытство, странно смешивающееся с сочувствием. Не впервые я думаю о том, что, хотя нас разделяет всего шесть лет, он словно до сих пор юнец, а вот я безнадежно старею.

– Порочен. – Глаза Моцарта, поймав блик свечи из кованого подсвечника, вдруг становятся лукавыми. – Но вы не сказали, что он отвратителен вам так же, как венской публике, половину номеров просидевшей с поджатыми губами.

Последние слова – о публике, отнюдь не столь благодарной, как пражская, – полны досады. Но вот Моцарт уже улыбается и подается ближе, складывает на столе полускрытые белым кружевом манжет запястья. Определенно, ему не откажешь в проницательности. Уступить победу, признаться? Я делаю глоток из бокала. Бархатная ночь за окном отражается в густо-рубиновом вине.

– Он мне не отвратителен. В Доне Жуане[49]есть неповторимое обаяние. Просто это обаяние подарили ему вы с Лоренцо: он вложил в уста красивые слова, вы окрылили божественной музыкой. А если отбросить все это… – я осторожно ставлю бокал на стол. – Знаете, не хотел бы, чтобы подобный человек – сильный, страстный, но безнадежно непостоянный и не знающий ничего святого, – встретился, к примеру, кому-то из моих дочерей. Более того. – Видимо, что-то меняется в моем тоне, потому что на секунду глаза Моцарта расширяются. – Я без колебаний убил бы мерзавца за подобное. Впрочем, – я смягчаю интонацию: – мы говорим лишь о том, что грех, как бы его ни романтизировало искусство, остается грехом. И думаю…

– Я понимаю, – быстро отзывается он с улыбкой и поправляет светлую прядь, упавшую на лоб. – Вы правы. Обидь такой человек кого-то из ваших девочек, я сам…

Он с небывалым пылом стучит по столу кулаком, звук дробится звоном бутылки. Я двигаю ее подальше от края.

– Выпьем еще?

– Да, пожалуй. Все-таки это…

Я подтверждаю кивком:

– Marzemino. То самое вино, которое так нравилось вашему герою. А вам?..

– О, Сальери, мне нравится все, что пьется в славной компании. Неужели за время нашей разлуки вы забыли об этом? Тогда я вернулся вовремя.

Вино льется в бокалы; Вольфганг наблюдает за этим. Я невольно подмечаю: у него вид человека, который долго не спал. Он осунулся, под глазами тени. Зато сами глаза удивительно сверкают оживлением, губы то и дело подрагивают в улыбке. Кажется, он счастлив. Прага, где создавался „Дон Жуан“, действительно вернула его к жизни. Давящая тень отца отступила, сменившись тенью Командора. Тень столь же мрачна, несет в себе пустоту и холод. Но дерзкий герой ведь посмел даже пригласить эту статую на ужин…

Чтобы повеселить моего друга еще немного, я начинаю вполголоса напевать ту самую арию-список Лепорелло из первого действия, которую публика сочла чуть ли не апогеем фривольности.[50]и Моцарт действительно хохочет.

– У вас умопомрачительно серьезный вид… Лоренцо не поверил бы своим ушам!

Он подхватывает арию сквозь смех, иногда ахая и прижимая к груди руку за Донну Эльвиру. Вечер летит дальше…»

[Лоррейн]

Лавиния Лексон слушала нас молча; ее лицо оставалось каменным. Она лишь курила, гася сигареты в пепельнице, одну за одной. Дыма в комнате было много; чуткий Нельсон перебрался к приоткрытому окну. Хозяйка клуба же наоборот, вернулась за стол, а я заняла место между ними – в кресле с высокой спинкой. Когда мы замолчали, женщина прикрыла глаза.

– Бедная Джорджетт. Если бы я могла подумать…

– Так вы отдадите нам ее личное дело?

– Теперь, пожалуй, отдала бы, но… – она сделала паузу, – люди моего покровителя забрали его.

– Такое раньше случалось?

– Да. Они брали дела и больных, и работников. Например, – она вдруг нахмурилась, – Альберт Блэйк. Боже, нет, я просто не верю! – Она эмоционально всплеснула руками. – Джордж… как, говорите, она убивала?