О святых
Сегодня маме уже восемьдесят, у нее имеется вилла на Каменной Горе, купленная за живые бабки и золотые долларовые двадцатки, распиханные по носкам. Это вот мамино распихивание, по мнению Клары, превращает весеннюю уборку в фестиваль неожиданностей.
Но не всегда все было так распрекрасно. В те времена, когда она стакнулась со стариком, мама занимала с бабушкой и дедушкой однокомнатную квартирку на Пагеде[3]. Деда с бабушкой я еще помню, да и весь тот Пагед тоже. Мама наверняка не предусматривала великолепия золотой осени. Теперь даже в овощном магазине ее называют "вице-королевой", а она смеется и злится, спрашивая, почему только лишь "вице".
Пагед – это такой поселок двухэтажных блочных домов на Оксиве. Весьма даже красивый и ухоженный, тогда он тоже был таким. Родители мамы поселились там, благодаря дружбе дедушки с неким Груной. Груна, старый коммуняка с добрым сердцем, помогал бедным людям и укреплял народную власть. За первое он получил благодарность, за второе – пулю в сердце. Дед с бабкой перетаскивали мебель в новую квартиру, а Груна исходил кровью в прихожей всего лишь на один подъезд дальше. Так что никто меня не уболтает, что жизнь справедлива.
Смерть Груны устроила в голове деда эсхатологическую сумятицу. Ведь оно так же и было: Груна был лучшим из людей, живым святым, но вместе с тем и безбожным коммунякой. Попадет ли он, в таком случае, на небо? Атеисты, как правило, вываливаются совершенно в ином месте. Дедушка не мог прийти в этом вопросе к согласию с самим собой и постоянно выспрашивал окружающих про их мнение, даже у пьянчужки, который проживал над ними и разводил кроликов. Наконец бабушка подкупила ксёндза, и тот заявил, что видел, как четыре ангела возносят душу Груны, а свет вековечный исходит у него из дырок в грудной клетке.
Квартира на Пагеде считалось преддверием рая. У дедушки, бабушки и мамы имелось центральное отопление, вода, электричество. И это не о каждой семье в Гдыне можно было так сказать.
Преддверие рая представляло собой одну комнату, разделенную одеялом, подвешенным на веревке. С одной стороны сопели дед с бабушкой, по другой – мама на раскладушке. Когда та была сложена, она могла учиться. Кроме того, ели они все вместе и постоянно играли в ремик[4].
Мама вспоминает, что дед никому не давал поспать, и даже по воскресеньям, после танцев, когда она уже познакомилась с моим папой, срывал с постели всех около шести – так он толокся по дому: заваривал эрзац-кофе, правил бритву на кожаном ремне, помадил усы, заводил многочисленные стенные часы и злился на время, что то не мчится так же, как он сам.
Его гнало на мессу в костёле у святого Роха и на молитву за Груну.
Бабуля, в отличие от него, прикуривала одну "альбатросину" от другой и врубала радио на всю катушку. Мама в это время прижимала себе к уху подушку.
- Чего это ты сегодня такая радостная? – спросила бабушка.
Это было утром после первой встречи с отцом. Мама выпучила сонные глаза.
До костела им было недалеко по деревенской дороге, ветреной такой, где стояли одноэтажные рыбацкие домики, а собаки облаивали молодые электрические столбы. Дедушка обожал богослужения и обмен любезностями перед костёлом, еще он считал, будто бы ксёндз такой же умный, как архиепископ, и такую же ворожил ему карьеру. Но более всего он любил фигуру святого Роха, которая стоит (и продолжает стоять) на перекрестке Боцманской и Домбка, в кирпичной часовенке.
Мама утверждает, что это страшилище дед любил больше, чем людей.
Если спросить мнение у меня, то охотно скажу, что весь этот Рох – по причине шляпы выглядит похожим, скорее, на ковбоя, чем на какого-нибудь святого. Сжимает в руке дубье вместо посоха, приподнимает юбку, словно бы проветривает себе яйца, а у его ног сидит на страже гипсовая дворняга. Дедуля падал перед псом на колени, так что нос его находился прямо перед ободранной чайками мордой.
Я пытался вытянуть у матери, зачем она мне обо всем этом рассказывает. В конце концов, ведь речь должна была идти о папе, а не о дедушке с бабушкой, которых я, что ни говорю, помню, и каких-то там Рохах. На это она ответила, что каждая история имеет свой порядок, а Роха мы должны за многое благодарить. Конкретно же, он спас ее и деда с бабкой от тюрьмы, смертных приговоров и других ужасных вещей.
Она не хотела сказать: почему так. Еще не сейчас. Уж слишком радует ее вся эта история. Долго и спокойно описывала она дедушку, как он сплетал ладони без двух пальцев, щурил серые глаза и шевелил усами, бормоча молитвы.
О Рите Хейворт
Папа выследил мать под учебным заведением. Наверное, она сама сказала ему на танцах, где учится. Еще чуть-чуть, и из этой встречи вспыхнул бы скандал. И им отрезали бы головы общественной бритвой.
Но, обо всем по очереди. Мама охотно отходит от темы и не понимает, что я постоянно спешу. Сейчас сидел у нее. Размышлял о семье, о работе, ну ладно, в основном – о работе, потому что она растаскивается по всей жизни, словно пьяница в городской электричке, эскаэмке[5], а кроме того, не хочу я все сбрасывать на Клару - у нее и так дел выше крыши с управлением "Фернандо", нашим рестораном.
Тем временем, мама цедит чай рапортует про поездку из Оксивя в Гданьск в день удивительного и опасного свидания. Монолог прерывает только тогда, когда я вытаскиваю ее наружу.
Терраса огромная и неухоженная, у мамы уже не хватает сил на заботу о чистоте. Якобы, птицы совсем обнаглели, а она их гоняет. Настоящая причина, из-за которой она выходит, совсем другая, впоследствии я к ней вернусь.
Итак, стояла поздняя осень пятьдесят восьмого года, и моя прилежная мать, как и каждый день, вырулила на занятия, лишь только пробило шесть утра.
Как раз этим хмурым утром по всему району собирали лом. Ездил такой себе фургон, еще с пулевыми пробоинами, а люди вытаскивали к подворотням тряпки, макулатуру, ржавые молотилки, сушилки для табака, тракторные колеса, судовые винты и спорили с водителем, чтобы тот все это забрал. Мать сопровождали вопли обманутых ожиданий, хлопание дверей и грохот стали, которую с размахом бросали на землю.
Автобус заехал в центр в тот самый момент, когда отправлялась городская железная дорога, так что мама помчалась через вокзал, сжимая в руках сумку с книгами и остатки достоинства. Подвыпившие мужики свистели ей вслед, суя пальцы в рот, а какой-то тип в двери вагона схватил ее за запястья, затащил в набирающий скорость состав, хлопнул по попке и протолкнул к людям. Ормовец[6] на перроне ругался матом и облегченно переводил дух.
В детстве я видел бедняг на тележках, которым наша эскаэмка отрезала ноги. Один такой продавал порнуху на радиобазаре в Доме Техника.
- И всегда мне приходилось бежать под гору, - подчеркивает мама.
Я не нахожу в ней ни горечи, ни жалоб. Она попросту утверждает, что жизнь – штука сложная и запутанная, но ей будет жалко, если придется прощаться с этим паршивым миром.
Вышла она возле Политехнического, прошла мимо театра и памятника с танком, которым, вроде как, освобождали Гданьск. На танковой пушке раскачивались дети. Потом, переполненная позором опоздания, она срезала себе дорогу через кладбище. Теперь там у нас парк, тогда же мама брела через заросли и разбитые надгробья, оставшиеся после немцев. И до сих пор еще было довольно темно.
- Я боялась, что наступлю на гроб, тот треснет, и труп схватит меня за ногу, - говорит она и тут же, не очень-то и весело прибавляет: - Молодая, вот и боялась духов. Сейчас уже не боюсь, потому что о духах знаю все.
Занятия в Гданьске проводились на улице Ожешко, еще в бараках, и проводил их сам профессор Шолль, который бреди о пломбах из композитных материалов. Мама и сегодня произносит его фамилию с добродушной тревогой. Пан Шолль бил студентов зачетками по ушам и серьезно считал, что девушки из простонародья, такие как мама, могут учиться, но только лишь, если продвижение по социальной лестнице не закрутит у них в головах. Впрочем, говаривал он, дантистка – это не врач, чтобы копаться у черни в деснах пригодится.
И вот тут важная штука: пан Шолль был отцом Вацека, того самого ухажера мамы.
Пришла она с опозданием – те, кто проживали в Гдыне, всегда приходили позже – спросила, можно ли приступить к занятиям, и пан Шолль разрещил, что случалось не так уже и часто. Покорная мама проскользнула в аудиторию и села подальше от Вацека.
Насколько я знаю жизнь, старик Шолль, если бы только мог, бил бы ее по ушам зачеткой до тех пор, пока она не отдала бы Богу душу, а потом нашел бы сынку толстуху из профессорской семейки. Сам я учился в профтехучилище только лишь для того, чтобы не иметь с такими, как он, дела. Попахал бы урод годик на мойке, сразу бы научился людей любить.
После лекции студенты высыпали из барака. У них было часовое "окно", так что Вацек, мама и их одногруппницы ломали головы, а чего бы с таким подарком судьбы сделать. Одни хотели на Морскую на горячий шоколад, другие – на мороженое к пану Попугаю; первые объясняли другим, что мороженое в ноябре как-то не имеет смысла, вторые отвечали, что мороженое от Попугая было бы вкусным и после рождественской всенощной, а мама стояла во всем этом, окруженная щебечущими подругами полуживая от страха, потому что под каштаном ее высматривал мой старик.
На нем было пальто из черной шерсти, глуповатая улыбка под меховой шапкой и букет фрезий, громадный, словно слава Красной Армии.
Из всех цветов мама больше всего любила именно фрезии. Она делала вид, будто бы старика не видит. Если бы Вацек узнал, их отношениям был бы конец, да и учебе тоже. Ибо пан Шолль был мстительным, как султанский визирь.
Наконец вся компания отправилась на шоколад, мама наврала, будто бы что-то оставила в аудитории, вернулась и выросла перед отцом, чтобы напасть на него. Чего он, блин, ищет? Тем временем, старик сунул эти фрезии ей в руки, заявил, что в дождь она выглядит красивее, чем Рита Хейворт под солнцем Флориды и пригл