Мир задрожал; все то, что они себе наколдовали, показалось хрупким. Я могу только догадываться, что все это, собственно, значит. Сижу себе в безопасности и пишу, у меня есть еда, сигареты и ночь. Ничто мне не грозит, я ничего не боюсь. А они лежали в отчищенной вилле. В саду рос молоденький каштан. Над матерью насмехалась отчищенная до глянца кухня, этот бар и письменный стол, который она стащила для отца с чердака. И спросила, а зачем же все это. Он дал ей дом только лишь для того, чтобы в первую же ночь отобрать – зачем?
Старик объяснил, что виллу он стал оформлять задолго перед американцем, отсюда и все замешательство. Он ни о чем не беспокоился, пока не убили Кирилла.
Матери хотелось знать, как он, собственно, представляет такое бегство, и что случится потом. Ведь там, ему не дадут корабля, чтобы он им командовал.
- Мне нужна только ты, - ответил на это он. – Все остальное оставляю без сожалений. Пока есть ты, я могу и навоз кидать.
Что же, он любил мать больше жизни и сделал бы ради нее все, разве что если вдруг с неба свалится военнослужащий враждебных сил или дружки позовут на выпивку.
Так они и лежали среди свечей, отец доверчиво глядел, а мать размышляла, во что же лезет в этот раз. Ведь он говорил о том, чтобы бросить учебу, родителей, оставить за собой всю жизнь.
Дед с бабушкой едва с ней разговаривали, но ей не хотелось ранить их еще сильнее. Она даже вспоминает, что те заслужили более порядочную дочь. Даже плохая дочка лучше утраченной. А помимо того, жизнь у нее была хорошая. И кто знает, что ждет ее там, за морем?
Отец терпеливо слушал, подчеркивая, что отнесется с уважением к любому решению.
В конце концов, она попросила дать ей время. Через два месяца, в июне, ей предстояло сдавать экзамены. Так тяжело она училась целых четыре года, из-за нее бабуля сидела с газовой трубой. Жалко ведь таких усилий. Она станет дантисткой и вот тогда подумает.
- Я знала, что Шолль меня никак не пропустит, - объясняет мать. – Я страшно боялась и дурацки рассчитывала на то, что дело притихнет, что Едунов забудет, сама уже не знаю. Сынок, ведь тогда мне исполнился всего двадцать один год.
Ночью она не могла заснуть. Рядом храпел мой до безумия храбрый отец. Она глядела на перевернутый стол, сбитую одежду и на догоревшие свечи. Все показалось ей ничего не стоящим. Она убралась, налила себе вина и вышла на террасу. Ночь была прохладная.
Тени под виллой сливались, промелькнул человек в плаще, возможно, что и автомобиль, четко она не вдела, потому что слезы, потому что голова гудела…
Перепуганная, она присела на краешке кровати и так ожидала рассвет.
- Я поняла, что решение уже принято, что мне нечего и говорить, - горбится она на кресле. – Что если я останусь в Гдыне, Коля сбежит сам.
О жемчуге
Мать считает, что когда-то люди были более счастливыми, чем теперь, и вспоминает весну.
Вот это мне нравится. Она умиляется немного как Олаф, которого радует любая птичка и лодочка. Мать наклоняется вперед, сплетает ладони и с лаской рассказывает о людях, которые давным-давно в могиле, и о потопленных кораблях.
- Весна в Гдыне – это самое распрекрасное время, и даже ее жители бывают милыми друг к другу, - слышу я.
С этим полнейшее согласие. Нет ничего прекраснее, чем мой город. Хотя мать, когда это говорит, производит впечатление, словно бы объездила весь мир: от Згожельца до Пернамбуко[47].
Под конец апреля в Гдыне появились странные звери: искусственный конь с бричкой, деревянные аисты величиной с корову и чудище из залитой воском бумажной массы, нечто вроде черта, скрещенного с медведем. Дети влезали на это чудище и умоляли родителей сделать фото.
У владельца этого "зоопарка" имелся фотоаппарат на треноге и грязные пальцы, созданные для умножения мелочи.
Раз уж мы упомянули о детях: по городу они гоняли целыми ватагами, чаще всего возле лавочек со сластями и кривых каруселей; все стада в беретах, в слишком коротких штанах на помочах и в застиранных рубашонках. Калоши застревали и терялись в грязи. Давным-давно сгоревшие автомашины и разграбленные виллы служили им бункерами, палки изображали винтовки.
- Повсюду звучало это их "та-та-та".
Мать показывает, как стрелять из палки, и печально прибавляет, что иногда прогнивший потолок заваливался под ребенком. Так случилось, к примеру, на вилле "Помоги, Боже", где, к тому же было полно невзорвавшихся боеприпасов.
Больше всего дети любили луна-парк возле моря. Они мчались к воздушным шарикам, соломенным лисам, к деревянным вагончикам, влезали в тяжелые гондолы чертова колеса, так что какому-то мужику под хмельком приходилось выгонять их оттуда. Кашляли винтовки-воздушки, орали чайки и пели глиняные петушки.
Мать все вспоминает с умилением, даже первомайские демонстрации.
Сам я помню такие с детства, когда никто уже в никакой коммунизм не верил. Печально свисали красные флаги, а скучающие харцеры декламировали стихи про революцию.
Мать выбралась в Гданьск, на Ягеллонские Валы, потому что ей хотелось увидеть старика на трибуне. Если бы только смогла, она бы встала там вместе с ним.
День был солнечный. Проехала колонна тракторов и странный автомобиль, весь обложенный сосновыми ветками. Из них торчала скалящаяся обезьянья голова в звездно-полосатом цилиндре. Ко лбу была прицеплена лента с надписью: ГОЛОС АМЕРИКИ – ВРАГ РАБОТАЮЩЕГОЧЕЛОВЕКА.
По улице промаршировали учащиеся в белых рубашках и с красными галстуками, за ними медсестры и моряки, цветастые крестьяне, работники верфи и гости из Лиги Друзей Солдата, а еще ормовцы, ученики спортивной школы и учащиеся профтехучилища по обработке кожи в Гдыне и другая босота. Старик благословлял всех их, словно святой отец.
Рядом выпирал грудь Едунов, даже более серьезный, чем могильщик, в офицерском мундире. Раздавленную руку он уже вылечил. Его сопровождали какие-то военные, партийные деятели, ректоры, тому подобные люди. Мама поднималась на цыпочки, задирала голову и восхищалась отцом, этим полубогом, вся восхищенная, одурманенная яркими красками и солнцем, в трепетании флажков и грохоте патриотических песен.
И не она одна. Рядом стояла девица Едунова, что была с ним на пьянке в гарнизонном клубе. Они обменялись взглядами, две любовницы женатых мужчин, смертельных врагов – мать почувствовала что-то вроде близости.
- Я ей сильно сочувствовала, но недолго, так будет здоровее всего.
На девице Едунова была нитка жемчуга, точь в точь, как у бабушки на Пагеде. Время от времени мать брала его поносить, так что знала.
- И это был тот же самый жемчуг, - подчеркнула она. – Не похожий.
Девица, похоже, поняла, что ей грозит, потому что запихнула жемчуг за декольте платья и исчезла в толпе.
- И правильно сделала, тряпка половая, - слышу я. – А не то я содрала бы с нее тот жемчуг и подбила бы и второй глаз.
Именно так выглядит мир моей пожилой матери. Службы безопасности воруют семейные сокровища из ящиков рабочих. Я и вправду уже не могу про это дерьмо, предпочитаю, когда мать рассказывает о прогулках.
Они, вроде как, много ходили. У старика ноги были, как у аиста, у мамы – коротенькие, так что ей приходилось спешить, а он радостно маршировал.
Как-то раз они, к примеру, выбрались в Реву через Кашубскую площадь, где блядушки сосали сигареты без фильтра и звали отца, чтобы тот оставил мать, и тогда они ему такое покажут…
В рыбацком поселке их ожидали фахверковые домики, хатки с вывернутыми крышами и крест, который благословлял отправляющихся на лов рыбаков. Старик купил копченую рыбу и потащил маму в сторону пляжа, вдоль деревянного палисада и железнодорожных путей. Рыбаки затаскивали на вершину холма тележки, наполненные треской и шпротами.
И я размышляю о родителях над морем, как они идут, держась за руки, о молоденькой маме, как она бродит в мокрой гальке, приподнимая подол платья.
На Бабьих Долах горел танк.
Имелся там такой, предназначенный для учебных целей; он стоял на ведущих в воду рельсах.
После обеда банда пьяных ныряльщиков забросала танк бутылками с коктейлем Молотова. Смылись они именно тогда, когда близился мой вцепившийся в маму старик.
Родители приостановились, продолжая держаться за руки, глядели на языки огня, пляшущие на ржавой броне, а над головами у них шастали реактивные самолеты.
Летом я сам выбрался туда с Олафом. Крест до сих пор стоял, рельсы ржавели, но вот рыбаков было бы напрасно искать, опять же, не было и никакого танка.
Недалеко от того танка у них было их волшебное местечко, полянка на опушке леса с видом на фабрику торпед. Эта фабрика – уничтоженный колосс, торчащий в километре от берега, бетонный цилиндр, обосранный чайками, но, кто знает, во времена моих родителей, она, возможно, еще на что-то и годилась.
Если бы только было можно, я бы поставил там гостиницу с рестораном.
Уставшие от прогулки родители присели, выпили пиво, съели шпроты, закопченные так, что ломались на языке. Мать вытирала жирные пальцы о лопухи, чтобы на платье не осталось пятен. В конце концов, они пошли по берегу дальше, на самый Ревский мыс, уставшие и чуточку пьяненькие, а перепуганные журавли, чомги и буревестники с криками вздымались в воздух. На месте их ожидал лыбящийся Платон в "варшаве".
- Я ему уже не верила, - подчеркивает мама.
Из виллы им было близко до Редловской Кемпы[48], чуточку дальше ожидал Грот Марысеньки с неплохим видом на Хель и залив. Они бродили по молу в Орлове, где пожилой художник клепал акварельки с яхтами. Отцу было по барабану и это, и даже развалины королевского владения у Колибковского Потока[49], зато долго осматривал районы бассейна на Редловской Поляне. Останавливался и пялился на пляж. Закуривал папиросу. Глаза у него делались стеклянистыми.