- Оставь меня, - прохрипел тот и отпихнул маму так, что та упала на траву.
Он поднялся – неуклюже и медленно – встал на окровавленных, опухших ногах. Одна рука беспомощно свисала, как у Едунова. Все время он повторял: оставь меня, оставь меня, а в его глазах нарастал дикий страх. Зорро сорвал маску, сбросил плащ, наплевал на них и стал топтать ногами.
У него было усталое лицо судостроителя с верфи, рабочего, совершенно обычное, только сейчас все в слюне, в грязи и в крови. Недавно поставленные коронки посыпались изо рта. Здоровой рукой Зорро махнул в сторону матери, отгоняя ее, словно корову, на прощание еще пнул велосипед и попер по улице Дембовой, лишь бы подальше.
Мама долго сидела возле искореженного велосипеда.
Именно такая она и есть. Что-то давит в себе, крутит и внезапно принимает решение.
На эскаэмке она поехала в Гдыню, там пошла под гору, как обычно, по улице Янка Красицкого, в вечернем солнце и криках чаек. Она видела крышу Дома Моряка и золотые паруса стоящих на рейде судов, размышляла об американце, который свалился неподалеку, а ведь мог и где-то в другом месте; о том, что земля ушла у нее из-под ног, и сама она может схватиться лишь за одного.
Старику, спасителю, надоело ожидать на вилле, так что сейчас он заливался водкой в баре "Под Канделябрами", совсем рядом. Мама знала, где его искать.
Пол был выложен кафельной плиткой, стену перекрывала большая батарея отопления. Женщина за стойкой зашивала рубашку, разливала пиво и ореховый ликер под селедочку, мужики что-то там бухтели, и только старик сидел один-одинешек, опираясь спиной о полки.
Мать его ужасно любила и, наверное, уже немного ненавидела за власть, которую он над нею обрел. И она приготовила речь, в которой собрала эту любовь, ненависть, судьбу Зорро, дедушки и бабушки, русскую курву и гораздо большее. Подойдя к отцу она выдавила из себя только это:
- Я убегу с тобой.
НОЧЬ ПЯТАЯ – 1959 ГОД
Третья пятница октября 2017 года
О воде
Матери нет, пропала, ноль. Раньше ничего подобного не случалось.
Приезжаю как всегда, к девяти утра, тютелька в тютельку, несмотря на ремонты и пробки, город послушен, мы изучили друг друга, а мать нагло видит пунктуальность в качестве одного из моих величайших достоинств; она считает, что за это я должен благодарить только ее и никого другого.
Она всегда ожидала с приготовленным угощением, и могу поспорить, что все эти эклерчики, хворост и бутербродики она готовила еще на рассвете.
А вот сейчас: ужас, отчаяние, страх.
Я приходил навьюченный сетками; она ожидала в двери; обувь я снимал на пороге. Быть может, это у меня от отца, потому что в обуви я ни за что бы в дом не попер. Даже в детстве, когда приходилось возвращаться за тетрадкой по математике, то снимал один кед и на босой ноге скакал к себе в комнату.
Обычно, я сажусь в салоне над вкусняшками, а мама крутится по кухне; я говорю, что и сам себя обслужу, пускай посидит, а она отвечает, что никогда в жизни, включает экспрессо, застывает над ним, словно бы делала исключительно долгую передышку, и тут же я вижу, как она покидает кухню, осторожно неся исходящую паром кружку из Болеславца.
А сегодня, хренушки, нихт, найн, нет. Звоню от калитки – и ничего. От передней двери – то же самое. Тишина, никаких шагов, в глазке никакого шевеления.
Мать превращает дом в крепость. У нее противовзломные жалюзи и шесть замков в двери – тоже противовзломных, они стоят больше, чем мой "форд". Когда их врезали, мама заставила, чтобы я стоял в прихожей и не пропускал мастеров дальше. Так что бедные мужики отливали под каштаном.
Связкой собственных ключей я мог бы и убить: от квартиры, от "Фернандо", от виллы. Они вываливаются из рук, я опасаюсь за маму, боюсь, что она лежит внутри неживая.
Заскакиваю в средину, обегаю весь второй этаж, даже на террасу залетаю. Кровать ровненько застелена, рядом с ней книжка, стакан с водой, очки для чтения Письменный стол завален бумагами, тут же открытый, но отключенный ноутбук. За окном полная пепельница.
Звоню, мать не отвечает. Над самым полом в розетке зарядка для ее "ноки".
По пару раз проверяю каждое помещение. Полотенце в ванной влажное. Исчезли мамины боты, пальто, прогулочные палки.
Я закрываю виллу и возвращаюсь к машине.
Делаю неспешный круг через улицы Легионов и Красицкого, останавливаюсь перед "Жабкой", где мама покупает курево, печеньки, "птичье молоко" и журналы "Форум" с "Агорой", ведь она же интересуется внешним миром.
Тех сигарет – сам видел пару раз, когда ей казалось, будто я не гляжу – она берет по три или четыре пачки тонких, платит с неслыханной серьезностью и тут же прячет по карманам. Только не сегодня. В "Жабке" ее не видели, продавец ужасно хотел бы помочь, просит оставить ему номер телефона и выражает надежду на то, что вице королева еще вернется.
Точно так же и в аптеке Святого Альберта, единственной в которую мать ходит. Она знакома с владельцем и верит, что там ее не отравят. Как правило, она стоит в очереди и злится про себя на старых баб, которые рассказывают свою жизнь при реализации самого простейшего рецепта. После того насмехается, фыркает и говорит, что в осени жизни человек теряет достоинство, как наш каштан теряет листья.
В аптеке ее тоже не было, равно как и в холле гостиницы "Розовая Роща", куда иногда заходит на чашечку кофе. "Панорама" открывается в полдень, но я и туда иду в дурацкой надежде, что застану ее там, с носом, приклеенным к стеклянной двери.
Нарезаю круги по городу. Проверяю ювелира на Хилони, того самого, что колупается у матери в кольцах, кафе "Шмарагдова" на улице Швентояньской, рынок, откуда шестьдесят лет назад она притарабанила каштан, спрашиваю теток, продающих сыры и помидоры, была ли она, может упала, так куда ее забрали.
Непрерывно звоню ей, разглядываюсь, светит яркое солнце, дети и их родители собирают каштаны.
Вспоминаю наши прогулки над морем предобеденные часы, когда мать выстаивала над водой, рядом с городским пляжем, впрочем, она ценит и те пивнушки, которые там открыли.
Паркуюсь, бегу, потею кофе, никотином, заправкой от следок.
По пляжу прогуливаются люди в куртках и фуражках, малышня гоняет только в свитерах, имеются и закопанные в песке влюбленные, чертово колесо, далекие танкеры и серая точка в нескольких десятках метров от берега.
Я сразу же ее узнаю; просто-напросто знаю, что это она.
Мать стоит в Балтийском море по пояс, серое пальтецо растеклось по воде. Никто на нее и не поглядит, люди заняты исключительно собой.
Только лишь когда я сбрасываю куртку и забегаю в воду, делается какое-то шевеление. Кричат, комментируют и снимают. Блин, я бы таким расхуярил смартфон на голове, но пока что бегу к матери. А она стоит, не двигаясь, и пялится в горизонт, как в маятник гипнотизера.
Меня она не узнает, на вопросы не отвечает, только лишь когда я веду ее к берегу, оттаивает и падает в мои объятия. Судорожно вцепляется в меня,, взгляд обретает резкость.
Я ору на тех людских блядей на берегу, пускай кто-то побежит за одеялами, за горячим чаем, а не снимают, блин, ролики. Они начинают двигаться, мы же падаем на пляж.
Это продолжается буквально миг, потому что мать встает, поправляет мокрое пальто и собирается идти домой, как будто бы ничего не случилось. Спрашиваю, что случилось. Она отвечает, что ничего, но не может и скрыть испуга.
Осторожно пою ее горячим чаем, снимаю мокрее пальто и окутываю одеялом. Мы шлепаем к машине. Загружаю ее вовнутрь, отъезжаю, а мать с заднего сидения спрашивает, куда это мы летим.
Да в Диснейленд, блин.
Мать поначалу протестует, ведь она же чувствует себя хорошо, и вообще ничего такого и не случилось. Я же давлю на газ и мчусь, как псих, а она начинает сходить с ума: кричит, стучит ладонями в окна, пытается выйти на ходу.
Под больницей на улице Редловской она и не собирается выходить, ведь не покажется она людям вся мокрая. Поздно, мамуля, ты уже в Интернете. На кой ляд ты лезла в воду?
Прошу, чтобы она с моего телефона позвонила кому-нибудь из своих врачей.
В конце концов, она уступает. Санитары ведут ее в здание, я иду за ними. Взгляд врача выдает, что, раньше или позже, они ее здесь ожидали.
Через пару часов, переодетая, обследованная и совершенно спокойная, мама устраивается в двухместной палате в отделении неврологии. Я тем временем возвращаюсь на виллу за одеждой и очками, покупаю в ломбарде бывшую в употреблении "нокию", потому что предыдущая намокла в море. Мать застаю меланхолично согласившуюся с судьбой. Она благодарит меня и просит не беспокоиться, ведь такие вещи, говоря попросту, случаются.
Мы ожидаем проведения томографии головы, потом диагноза. Звоню Кларе и Кубе. Сегодня до "Фернандо" я не доберусь.
Об автобусе
Поначалу исчез молодой ксёндз Эдек.
Мать, удобно усаженная на больничной кровати, рассказывает, что священник из него был о-го-го. Он провозглашал пламенные проповеди о грехе и стучал кулаком по амвону.
Его безвременная смерть потрясла Оксивем. Дед пришел к заключению, что его убили службы. Ведь ксёндзы, по его мнению, были головой народа. Отрубишь такую, и Польша начнет сходить с ума, как цыпленок с отбитой башкой.
Кондрашка хватила ксёндза перед вечерним богослужением. День был прекрасный. Между домами висели веревки с тряпками и накрахмаленным постельным бельем. Старички коптили табак и опирались на бочки с водой, вытащенные во дворы. В траве чего-то жужжало, летали бабочки, в баре "Дельфин" возле костёла разливали теплое пивко, дети играли в цвета и в бутылочные пробки.
На мессу, как оно в будний день и бывает, пришло всего с пару человек. Зато сам ксёндз не появился. Пономарь курсировал между входом и ризницей, а старые тетки смешно фыркали, будто бы кто-то, кто пытается кашлянуть при поносе.
Разошелся слух, что Эдека вызвали к умирающей. Якобы, его видели на улице Дикмана, как он бодро шел с освященными маслами.