Иди, вещай с горы — страница 13 из 40

ложницей. Это переполнило чашу терпения, и Флоренс поняла, что жизнь среди этих уродов пришла для нее к закономерному концу. В тот же день она рассталась с хозяевами и на деньги, скопленные понемногу хитростью, бессердечием и экономией, купила железнодорожный билет до Нью-Йорка. Пылая гневом, мысленно повторяла: «Я всегда могу сдать его. Еще неизвестно, поеду ли я». Но в душе знала, что теперь ничто ее не остановит.

Прощание с родным домом и многие другие воспоминания будто витали у кровати Флоренс в последние дни. В то утро солнце закрыли свинцовые тучи, и в окно было видно, что по земле стелется туман. Пробудившаяся от сна мать лежала в постели и уговаривала Габриэла, который пропьянствовал всю ночь и теперь еще был под хмельком, одуматься и прийти к Богу. А Габриэл, преисполненный смущения, боли и чувства вины, как было всегда, когда он осознавал, что мучает мать, стоял перед зеркалом, опустив голову и застегивая пуговицы на рубашке. Мучительное состояние похмелья становилось особенно невыносимым, когда мать укоряла его. Флоренс понимала, что разомкнуть рот не в его силах: брат не мог сказать «да» матери и Богу, но не мог произнести и «нет».

– Дорогой, – говорила мать, – не дай умереть своей старой матери, пока не посмотришь ей в глаза и не пообещаешь, что она увидит тебя в расцвете славы твоей. Слышишь, сынок?

«Ну вот, сейчас глаза брата наполнятся слезами, – с презрением подумала Флоренс, – и он поклянется «стать лучше». Такое обещание он регулярно давал с самого крещения.

Флоренс поставила сумку посреди ненавистной комнаты.

– Ма, я уезжаю, – сообщила она. – Уезжаю сегодня утром.

Неожиданно Флоренс разозлилась на себя, что не сделала этого вчера вечером, тогда у них было бы достаточно времени на слезы и споры. Но вчера она боялась, что сдастся, а сейчас времени было в обрез и на уговоры его просто не хватит. Перед ее мысленным взором возникли большие белые часы на вокзале, их стрелки непрерывно двигались.

– Куда ты собралась? – резко спросила мать. Флоренс знала, что та все поняла, причем задолго до этого момента. Мать не могла не догадываться, что такой день когда-нибудь настанет. Во взгляде, с которым она смотрела на сумку дочери, сквозило не удивление, а скорее настороженность. Ожидаемая опасность вдруг стала реальностью, и мать мучительно искала способ сломить волю дочери. Флоренс уловила ее намерение, и это придало ей силы.

Габриэл, толком не расслышавший заявление Флоренс, был рад тому, что случилось нечто, переключившее внимание матери, однако изменившийся тон ее голоса заставил его опустить голову, и тогда он увидел дорожную сумку сестры. И Габриэл повторил вопрос матери:

– Да уж, девушка. Так куда ты едешь?

– В Нью-Йорк, – ответила Флоренс. – У меня и билет есть.

Мать не спускала с нее глаз. Воцарилась тишина, а потом Габриэл испуганно проговорил:

– Когда ты это решила?

Флоренс даже не посмотрела на него. Взгляд ее был устремлен на мать.

– Я купила билет, – произнесла она. – Еду утренним поездом.

– Ты уверена, что поступаешь правильно? – тихо спросила мать.

Флоренс напряглась, прочитав в глазах матери насмешливую жалость.

– Я уже большая девочка. И знаю, что делаю.

– И ты вот так просто сегодня уедешь? – вскричал Габриэл. – Уедешь и бросишь мать в таком состоянии?

– А ты лучше помолчи! – Флоренс повернулась к брату. – У нее есть ты, разве не так?

Когда брат смущенно опустил голову, она все поняла. Габриэлу была невыносима мысль, что он останется с матерью один на один и ничто не будет стоять между ним и постоянным чувством вины. С отъездом Флоренс время проглотит всех детей матери, кроме него, и тогда ему придется возмещать эту потерю и подслащивать последние материнские деньки доказательством своей любви. А ей нужно лишь одно – чтобы сын не жил во грехе. С уходом Флоренс исчезнет его вольница, а время, ранее принадлежавшее ему, сузится до придирчивого допроса, когда, съежившись – головой в плечи, – он будет отвечать матери и Богу «да» или «нет».

При виде замешательства брата, когда паника сменилась у него яростью, Флоренс мстительно усмехнулась и снова взглянула на мать.

– У нее есть ты, – повторила она. – Я ей не нужна.

– Значит, ты едешь на Север, – сказала, помолчав, мать. – И когда думаешь вернуться?

– Ничего, скоро приползешь обратно, – злобно процедил Габриэл. – Отстегают тебя там раз пять-шесть…

– Держи карман шире. Не дождешься.

– Я вижу, дочка, дьявол сделал тебя такой жестокой, что ты готова бросить умирающую мать, и тебе наплевать, увидишь ты ее еще раз в этом мире или нет. Неужели в тебе столько зла?

Флоренс чувствовала, что Габриэл, затаив дыхание, ждет ответа. Несмотря на всю свою решимость, этого вопроса она страшилась больше всего. Флоренс выпрямилась и, затаив дыхание, посмотрела на улицу через маленькое, надтреснутое окно. Там, снаружи, за медленно стелющейся по земле дымкой и еще дальше, куда не доходил взгляд, ее ожидала новая жизнь. Женщина на кровати была старая, жизнь в ней еле теплилась, ускользая, как туман за окном. Для Флоренс мать была как бы уже в могиле, и она не могла позволить, чтобы рука покойницы задушила ее.

– Я поеду, ма, – сказала она. – Так надо.

Мать откинулась назад, подставив лицо свету, и заплакала. Габриэл шагнул к Флоренс и схватил ее за руку. Она видела, что глаза брата наполнились слезами.

– Ты не можешь, – умоляюще произнес он. – Не можешь вот так уехать и бросить мать. За ней должна ухаживать женщина. Что будет с матерью, если с ней останусь только я?

Флоренс оттолкнула брата и приблизилась к кровати матери.

– Послушай, ма, – начала она. – Не надо плакать. Для этого нет причин. На Севере со мной ничего не случится. Бог повсюду. Не нужно так переживать.

Флоренс понимала, что говорит невнятно, и мать не удостаивает вниманием ее слова. Мать уже присудила победу дочери, и легкость, с какой это удалось, заставило Флоренс – пусть смутно и с неохотой – задуматься, а настоящей была ли эта победа. Мать оплакивала не будущее дочери, а прошлое, и к этому горестному плачу Флоренс не имела никакого отношения. Он наполнил Флоренс страхом, который мгновенно сменился гневом.

– Габриэл позаботится о тебе, – проговорила она дрожащим от злости тоном. – Габриэл никогда не оставит тебя. Правда, братик?

А тот стоял около кровати матери с глупым видом, не зная, как справиться с охватившим его смущением и болью.

– Ну а мне пора идти, – закончила Флоренс и вернулась к стоявшей в середине комнаты сумке.

– Послушай, сестренка, – прошептал в смятении Габриэл. – Ты что, совсем бесчувственная?

– Боже! – громко вскричала мать, и при звуке ее голоса в душе Флоренс все перевернулось. Брат и сестра замерли, глядя на кровать. – Боже! Боже! Боже! Смилуйся над моей грешной дочерью! Протяни ей руку помощи и не дай погибнуть в геенне огненной! О Боже! – Голос матери дрогнул, и она заплакала. – Боже, я делала все для детей, посланных мне Тобой. Спаси и помилуй моих детей и не оставь их потомков.

– Флоренс, не уходи, – попросил Габриэл. – Пожалуйста. Ты ведь не собираешься просто так уйти и бросить ее?

Неожиданно слезы брызнули у Флоренс из глаз, хотя она не понимала, что заставляет ее плакать.

– Не удерживай меня. – Флоренс отстранила брата, взяла сумку и открыла дверь – в комнату потянуло утренним холодом. – Прощай. И передай мое «прощай» матери, – добавила она и спустилась по ступенькам в покрытый изморозью двор.

Габриэл смотрел ей вслед, стоя в оцепенении между рыдающей матерью и дверью, за которой скрылась сестра. Флоренс уже выходила на улицу, когда брат выбежал вперед и захлопнул перед ней калитку.

– Куда ты едешь, безумная? Что ты делаешь? Надеешься, что мужчины на Севере осыплют тебя жемчугами и бриллиантами?

Флоренс с силой распахнула калитку и вышла на улицу. Габриэл смотрел ей вслед с отвисшей челюстью, влажный рот его был приоткрыт.

– В любом случае, если мы еще свидимся, на мне не будет такого тряпья, как у тебя сейчас, – усмехнулась она.

В церкви стоял гул возносимых верующими молитв, и он был более величественным, чем самое торжественное молчание. От слабого, желтоватого света кожа верующих поблескивала тусклым золотом. Их лица, позы и голоса, звучавшие в унисон, вызывали у Джона представление о глубокой долине, бесконечной ночи, о Петре и Павле, заключенных в темницу, где один молился, а другой пел; об истинно верующем, державшемся за доску посреди бесконечного, бездонного, бушующего океана – и никакой земли на горизонте. И, воображая завтрашний день, когда вся церковь поднимется в едином порыве и запоет в ярком свете воскресного дня, Джон подумал о другом свете, которого они ждут и какой через мгновение войдет в их души, заставив новообращенного (минуя все эти темные, невероятные века до рождения Джона) свидетельствовать: «Я был слеп, а сейчас прозрел».

А потом все запели: «Иду в свете, прекрасном свете. Твой свет со мной, ночью и днем, Иисус, свет мира!» И еще они пели: «О Боже! Боже! Я хочу быть готовым, я хочу быть готовым, я хочу быть готовым идти в Иерусалим, как Иоанн».

«Идти в Иерусалим, как Иоанн». Сегодня вечером душа Джона была пуста. Его мучили сомнения и вопросы. Он жаждал света, который вразумил бы и просветил навсегда, указав нужный путь; жаждал силы, что обуздала бы его тоже навсегда, без постоянного взывания к Богу. Иначе лучше ему встать, покинуть храм и больше не видеть этих людей. Ярость и боль охватили Джона, невыносимые, необъяснимые; казалось, его мозг сейчас взорвется. В его сознание вошло время, и это время пульсировало таинственной Божественной любовью. Его сознание не могло вместить громадный отрезок времени, который объединял двенадцать рыбаков на берегу Галилейского моря и чернокожих мужчин, стоявших здесь на коленях и льющих слезы, и еще его, свидетеля.

«Моя душа – свидетель моего Господа». В глубине сознания Джона была ужасная пустота, а еще тяжесть, страшная догадка. Даже не догадка – а шевеление глубоко-глубоко чего-то огромного, темного, бесформенного, долгие годы лежавшего на дне, а теперь вдруг потревоженного легким, далеким ветерком, который будил: «Проснись!» И эта глыба заворочалась в тишине, какая возникает перед рождением, и Джон испытал ужас, не знакомый ему ранее.