– Вам не кажется, что имя Соня несчастливое? – вырвалось у меня.
– Что ты имеешь в виду?
– В «Дяде Ване», в «Преступлении и наказании». Даже в «Войне и мире» она вызывает жалость, она… – я заколебалась, не желая употреблять толстовское слово, «пустоцвет».
– Она так и не получает своего мужчину, – произнесла Варвара. Я заметила в ее глазах удивление и сострадание и – со вспышкой ужаса – почувствовала, что она поняла, о чем я говорю.
У нас с Иваном выработался ритм: он писал мне раз в неделю, а потом я заставляла себя ждать неделю, прежде чем написать ответ. И даже эта неделя казалась громадной потерей времени. Однажды прошло восемь дней, а письма я не получила, потом – десять дней, и я, уверенная, что он уже никогда теперь не напишет, впала в отчаяние. В итоге сообщение пришло. Поле «Тема», где было написано безумие, вселяло надежду, поскольку это соответствовало моим чувствам. Но когда я открыла письмо, то обнаружила лишь одну строчку: У меня через две недели диплом, я тебе потом напишу.
На испанских занятиях мы посмотрели гневный фильм на баскском и грустный – на галисийском. Преподаватель сухим тоном объяснил, что пейзажи в Галисии – невыносимой красоты, что там всегда идет дождь, что там много замков, петроглифов и кромлехов, и что побережье там – чистый камень, как в Ирландии. Галисийцы интровертны, смиренны и меланхоличны, на вопрос они нараспев отвечают вопросом, и еще они играют на «примитивных волынках» под названием gaita galega. В языке у них восемь восходящих и нисходящих дифтонгов – ai, au, eu, ei, oi, ui, ou и iu. «Галисийская троица» – это корова, дерево и море; да галисиец и сам – крылатое дерево; он улетел, невзирая на корни.
– Снег весной, ну как это называется? – говорил итальянец-психолингвист с интонацией, которая, очевидно, должна была демонстрировать обаяние и юмор, но мне она казалась исполненной невыразимым унынием мира. – Почему никто не способен по-настоящему насладиться неторопливым обедом?
На занятии по философии мы говорили о проблемах, с которыми столкнемся на Марсе, – о проблемах языка. Если мы, допустим, прилетим на Марс и марсиане, завидев бегущего кролика, будут всякий раз говорить «гавагаи», мы не сможем знать наверняка, к чему это «гавагаи» относится – к кролику, к бегу или к мушкам, живущим у кроликов в ушах. Мне всё это казалось невероятно тягостным – и языковые барьеры, и кролики вместе с их мушками в ушах.
Однажды вечером позвонил Ральф и спросил, чем я занимаюсь. Мы отправились в «Пиццерию Уно».
– Даже не знаю, с чего начать, – сказал Ральф и заказал брускетту. Что такое «брускетта» – я не знала.
Ральф поведал длинную историю о Кайле, парне, который жил с ним в одном коридоре и порой нас с Ральфом раздражал. Я не могла понять, почему Ральф говорит о Кайле, и ждала, когда же он доберется до сути. Сначала Кайл дал почитать Ральфу книгу об Одене. После этого Ральф прочел в «Нью-Йоркере» статью о Стивене Спендере, она имела какое-то отношение к книге, поэтому он сделал копию и оставил ее в корзинке у Кайловой двери. Потом Кайл сказал что-то интересное о статье, и Ральф подумал, что, может, Кайл не такой уж и плохой. Но тут Кайл вынес ему выговор за какую-то лампочку и обнял его за талию. Вот, собственно, и вся история. Сперва я подумала, что Ральфа обидели странные слова Кайла о лампочке, но дело оказалось не в этом. А в том, что Кайл принял Ральфа за гея.
– С чего он это взял? – говорил Ральф. – Может, дело в Стивене Спендере?
– Может, – ответила я, пытаясь вспомнить, кто такой Стивен Спендер.
– А ты когда-нибудь думала обо мне что-то подобное?
– Ну, Ральф. – Я прикоснулась к его плечу, соображая, как ответить правильно. Я сказала, что действия Кайла, возможно, отражают не столько его мысли о Ральфовых чувствах, сколько тот факт, что он, Кайл, считает Ральфа забавным, симпатичным и приятным, каковым Ральф и является.
– Да ладно, – сказала я через мгновение. – В смысле, быть геем – это же не конец света. Ты и тогда не был бы как Кайл и не заморачивался бы с этими «лампочками». Ты оставался бы собой, – он оторвал взгляд от своего полулимонада – полухолодного чая, такого лица я раньше у него не видела.
Мы с Ральфом в учебном центре готовились к коллоквиумам. Он читал учебник по экономике, а я занималась психолингвистикой. Стоило мне поднять глаза от книжки, как я ловила взгляд Хэма из «Строительства миров», который сидел за соседним столом вместе с тремя другими парнями.
Через несколько минут Хэм подошел к нам.
– Похоже, у тебя интересная книжка, – сказал он. – Про что?
Я повернула к нему лицом лиловую обложку с крупными белыми буквами ЯЗЫК.
– Боже, как я ненавижу язык! – сказал Хэм. – По мне, лучше бы мы все просто хрюкали.
– Но тогда хрюканье стало бы языком.
– Только не у меня.
– Пожалуй, – сказала я.
В ответ он издал какой-то звук.
На весенних каникулах я поехала домой. Мы с матерью проболтали допоздна. На следующий день, когда я проснулась, она уже ушла на работу. Я отправилась на пробежку, но бегала недолго, поскольку в плеере начали садиться батарейки. «Эти вещи извееестны лишь мне и ему-у-у», – монотонно гудела жуткая, искаженная версия группы They Might Be Giants. Я побежала домой. У подъездной дорожки бродила миссис Оливери в желтом кардигане. У меня никогда не было особых тем для бесед с миссис Оливери, девяностовосьмилетней старушкой. Сначала я решила пройти к дому так, чтобы она не заметила, но потом мне стало стыдно за свои мысли, и я поздоровалась. Похоже, она не услышала. «Здравствуйте!» – громко произнесла я еще дважды. Она по-прежнему не отвечала. Должно быть, ей не хотелось разговорной речью превращать наши отношения в банальность. Я подошла прямо к ней. «Здравствуйте!» – сказала я.
– О, привет! Откуда ты взялась? Я тебя не видела! – она подняла взгляд к небу. Я ответила, что подошла с дорожки. Она просто не могла поверить. – Откуда? Отсюда? Но я тебя не видела! – она сказала, что очень мне рада. А потом добавила: «Я люблю тебя!», и похлопала меня по руке. Я ужасно смутилась: никогда прежде она не говорила, что меня любит. Я тоже похлопала ее по руке и сказала, что тоже очень ей рада. Когда по дороге в душевую я взглянула в зеркало, меня удивило, насколько сияющим было мое собственное лицо.
Вернувшись домой, мать объяснила, что миссис Оливери перенесла удар. Она разозлилась на другую миссис Оливери, когда та содрала с нее десять долларов за задержку с квартплатой. В ту же секунду позвонили в дверь. Это оказалась миссис Оливери – та, у которой не было удара. Она принесла пирог. Мать сделала милое лицо.
– О, спасибо! – поблагодарила она. – Вы зайдете? – Пирог оказался почти целиком из глазури.
Мать сказала, что мне нужно что-то делать с волосами. На выходных мы поехали в Нью-Йорк к ее стилисту. Опять пошел снег, но тут же выглянуло солнце, было градусов семнадцать, и снег сразу растаял. Ничего реального больше не существовало; всё завершилось. У парикмахера Джерарда были баки на щеках, жилетка в тонкую полоску и бодрый смех. Он сказал, что ему нравится, когда волосы невозможно заставить лежать.
– Они не ложатся безответно, а возвращаются в свое положение. Вот на что это похоже. Готов спорить, они повторяют хозяина. Бьюсь об заклад, ты тоже не будешь просто лежать.
Мой дух был сломлен. Чего от тебя там ждут, кроме как лежать? Что мои волосы знают такого, о чем неизвестно мне? И почему гей выдвигает гипотезы о моем сексуальном поведении? Это лишено всякого смысла. Джерард тем временем жаловался на музыку. Он говорил, что раньше у них играла стоящая музыка, типа Сантаны, а сейчас крутят сплошного Криса Айзека. Стрижка у меня вышла совсем короткая.
Я вернулась в университет в субботу накануне начала занятий. Поезд шел почти пустым. Названия станций в Коннектикуте проводник перечислял с усталым скептицизмом, словно ему не верилось, что их может быть столько. «Саут-Сэйбрук. Сэйбрук-Рэйстрак. Сэйбрук. Оулд-Сэйбрук. Норт-Сэйбрук. Сэйбрук-Фоллз».
Иван так и не написал. Я позвонила Ральфу, но трубку никто не снял. Потом позвонила Светлана. Тот вечер и весь следующий день мы провели вместе – гуляли по Массачусетс-авеню и, перейдя мост, по Бостону. После передышки у «Тауэр Рекордз» мы двинулись по Ньюбери-стрит. Заглянули в бисерную лавку. Светлана не видела ничего особенного в том, чтобы в Бикон-Хилле[30] пойти в лавку и спустить почти двадцать долларов на бисер.
Вернувшись к Светлане, мы слушали купленные ею диски – альбом Джони Митчелл Blue и «Страсти по Матфею» Баха – и делали бусы, периодически демонстрируя их друг другу и сравнивая. Светлана объясняла, как ее бусы характеризуют ее, а мои – меня, я же думала, как женщины испокон веков – наверное, сколько существует цивилизация – нанизывали бусины на нитки, тростинки или на что там еще. Потом я задумалась, всегда ли это были женщины? Может, в древности бусами увлекались и мужчины. Хотя сегодня трудно представить парней, которые, рассевшись в креслах-мешках, слушают Джони Митчелл, примеряют бусы к шеям друг друга и болтают о Светланиной сестре. В моей душе жило беспокойство: не поэтому ли женщины никогда ничего не добьются, что мы постоянно так или иначе осаживаем себя.
На каникулах Светлана навещала сестру в художественной школе. Она застала ее сидящей со скрещенными ногами на кровати в крохотной общажной комнатке, прихлебывающей один и тот же еле теплый кофе, который каждые два часа разогревала в микроволновке, и мастерящей из мелких палочек артишок. Артишок был обязательным заданием для всех первокурсников. На предыдущей неделе они все делали туфлю из проволоки.
Саша, их мать, хочет отправить сестру к русскому целителю, человеку, который рисует мистические картины ночного неба. Одна из картин висит в ее, Сашиной, спальне. На картине одинокая балалайка проплывает мимо полной луны.