Идиот — страница 50 из 75

на рубашку. Я помнила эту рубашку по Гарварду – мягкая, темно-бордовая. Я взяла ее в руки, и мы стали смотреть на игру. Имре прыжком бросился на песок, но мяч полетел не в том направлении и чуть не упал в воду.

– Какого черта он делает? – сказал Иван.

– Не знаю, – произнесла я.

Он рассмеялся.

– Слушай, а не хочешь пробежаться вдоль реки?

– Что?

– Мы можем пробежаться вдоль реки. Как ты бегала на Сене.

– А. Нет, всё нормально.

– Может, тогда прогуляемся?

Мы встали. Я отдала ему рубашку и тут же пожалела. Ведь я могла подержать ее еще немного.

Мы прошли до какого-то пирса. Иван рассказал о школьном приятеле, тот интересовался неолитическими пещерами и собирал камни, но однажды выяснилось, что часть коллекции радиоактивна, и родители заставили всё выкинуть. Другой приятель увлекался скубой и однажды плавал в Финляндии к затонувшему кораблю викингов. Накануне того дня, когда археологи-подводники должны были составлять реестр, он подбросил туда статую какого-то венгерского гимнаста, и статую в реестр включили. Еще Иван поведал какую-то историю про таксидермический шкаф у них в школе.

Я чувствовала, что тоже должна говорить, и рассказала, как наш биолог однажды на уроке, чтобы меня разбудить, залепил мне по голове дохлой морской миногой.

– Чем залепил?

– Морской миногой.

– А что это?

– Типа угрей. Плавают против течения, как лососи.

– Ясно, – произнес Иван.

Ладно, зоологии на сегодня хватит.

– Все говорят, что Париж – дорогой город, – сказал Иван. – Мне так не показалось. А тебе?

– Наверное, тоже нет.

– Вино дешевое, хлеб дешевый. Сыр дешевый.

– Хлеб дешевый, – согласилась я. Вино и сыр мне покупать не довелось. – Мы однажды купили кумкваты по акции.

– Кстати о сыре: как-то раз мы вздремнули на лавке, и у нас сперли футляр от фотоаппарата… – Иван закашлял.

– Боже мой, – сказала я.

– …Но внутри, – продолжил он, и я поняла, что это был не кашель, а нарождающийся смех, – лежал всего лишь сыр! Ха!

– Да, – сказала я. – Забавно.

– Мы потом долго веселились, представляя воришку, как он открывает футляр, а там кроме сыра ничего нет. – Вскоре Иван перестал смеяться и прочистил горло. – Опять этот пес.

Так и есть. Тот самый пес.

– У него такой проникновенный взгляд, – сказал Иван. – Напоминает о Достоевском.

– Правда?

– Думаю, да. Ты любишь Достоевского?

– Так себе, – я взглянула на него. – Достоевского любишь ты.

– Да, – ответил он.

Я приласкала пса, погладила его по лбу и шелковистым ушам. Он сидел, закрыв глаза и метя хвостом по пирсу. Я вывернула ему уши наизнанку. Он замотал головой и вернул их в нормальное положение.

– Ему не нравится, когда уши наизнанку, – сказала я.

– И что тут странного? – Иван коснулся моего уха тыльной стороной ладони. Я почувствовала, как мое тело напряглось, меня переполнил ужас. И всё же я понимала, что хочу его прикосновений, разве нет? Разве не это – моя общая политика?

– Тебе бы понравилось, если бы кто-то решил вывернуть наизнанку твое ухо? – спросил он, слегка потягивая меня за ухо. Ужас усилился и провалился внутрь. Из курса по Шекспиру я знала, что уши связаны с сексуальностью. Может, он меня дразнит, смеется над моей общей политикой? И разве он неправ, я ведь мучила пса?

– Нет, не понравилось бы – ответила я.

Он убрал руку. Казалось, пол уходит из-под ног – причем, вполне буквально: то, на чем мы сидели, было не совсем пирс, а деревянная платформа, качающаяся на воде. Пес немного отшагнул, чтобы сохранить равновесие, и завилял хвостом.

– Может, бросить его в реку? – спросил Иван.

– Зачем ты хочешь бросить пса в реку?

– Когда я вижу реку, мне сразу хочется что-нибудь в нее бросить. Не могу же я бросить туда тебя.

Хоть я и понимала, что эта фраза должна считаться игривой, всё равно почувствовала себя униженной и оскорбленной.

– О, – произнесла я.

Он вздохнул.

– По-моему, тебе не хочется бросать пса в реку.

* * *

Иван рассказывал очередную историю. Он и его девушка пытались попасть в Верону, но когда они садились в машину и называли Верону, итальянцы всякий раз говорили «А, Roma!», и приходилось повторять «Верона, Верона». Вот и вся история.

– Вы в итоге добрались до Вероны? – спросила я.

– Да, добрались, – ответил Иван. Ему, похоже, не хотелось говорить о Вероне. – А что тебе не нравится в Достоевском?

Я задумалась.

– Он меня смущает и утомляет.

– Почему?

– Не знаю.

– Ну а как ты думаешь?

– Он берет все эти якобы сложные проблемы из головы, а потом вокруг них грузит: вроде как ад какой-то, невыносимое издевательство, математически высшая точка унижения. Но мне всё это не кажется чем-то особо адским, унизительным или сложным. А когда я не могу грузиться вместе с автором, это меня смущает. И утомляет.

– Ого. Даже «Преступление и наказание»?

Я кивнула.

– Ну, типа, он совершает эту тяжкую гнусность, убивает старушку – и тут оказывается, что это – не тяжкая гнусность, а судьбоносный философский кризис.

– А ты не находишь, что там всё же присутствует философский конфликт? Что поступок Раскольникова в некотором смысле оправдан? Если для него это – единственный способ познания.

– Возможно, – ответила я. – Но почему этот способ – единственный? Почему он не может найти другой?

– Но тогда не получилось бы истории.

– Пожалуй.

– Разве это – не серьезный вопрос: почему, в практическом смысле, нельзя убить старуху, которую все не любят? Лично меня эта старуха бесит. В трамвае я постоянно вижу таких. Вечно ждут, что ты уступишь место. У меня иногда с собой книга, и реально бесит, что я должен уступить ей место, она усядется и будет там сидеть с ничем не занятой головой.

Я мысленно удивлялась, зачем он рассказывает о себе такие ужасные вещи?

– На тебя тоже упала капля? – спросила я.

Иван нахмурился.

– Да.

Мы вернулись в машину переждать дождь.

– О чем мы говорили? – спросил Иван.

– О том, что старух можно запросто приносить в жертву своему интеллектуальному развитию, – ответила я.

Он рассмеялся.

– Я не говорю, что убил бы. Просто в трамвае меня посещают мысли о насилии, и это помогает найти общий язык с Достоевским. У тебя такие мысли никогда не возникают?

– Не знаю, – сказала я. – Разумеется, бывает, что я устала и не хочу уступать место в автобусе старику. Но я от этого не злюсь, а впадаю в тоску – представляю, что когда-нибудь стану такой же старухой и моя усталость будет еще сильнее, чем сейчас. Мне не приходило в голову, что чтение может давать привилегии, – испугавшись, что выгляжу ханжой, я добавила: – Наверное, это потому что я в автобусе никогда не читаю – укачивает.

* * *

Ивановы школьные товарищи – их число к тому времени подросло – сидели у костра, стругали деревянные прутья и насаживали на них куски сала. Они держали сало над огнем, капали им на хлеб и потом этот хлеб ели. Само сало они не ели, только капали им на хлеб. Иван заточил мне прут. Когда пенопластовый лоток с салом добрался до меня, я взяла один кусок и стала пытаться его насаживать. Дело в том, что мне не очень хотелось сала, надетого на прут.

– Ты слишком нежничаешь, – Иван взял мой кусок и проколол его прутом. Я немного подержала сало над огнем и вернула Ивану – не смогла представить, как буду его есть или куда-то им капать.

– Наверное, такую еду можно любить только с раннего детства, – сказал он, словно извиняясь, и отрезал ломоть хлеба.

Некоторые стали спрашивать, откуда я. Когда я ответила, что имя у меня турецкое, они оживились, но когда я добавила, что выросла в Америке, интерес сразу угас. Вскоре они вовсе перестали со мной говорить и перешли на венгерский. Я поняла многие слова из разговора, поскольку это были числительные. Они произносили какие-то фразы сплошь из венгерских числительных и дружно хохотали. Они все окончили специализированную математическую школу.

– Они обсуждают, сколько балласта нужно выбросить из корзины воздушного шара, – объяснил Иван. – Ты точно не хочешь хлеба? Съешь хотя бы помидор.

Совсем стемнело. Я вглядывалась в пламя и считала разные цвета – оранжевый, желтый, белый, голубой. Съела помидор.

Рядом со мной кто-то несколько раз произнес слово, похожее на «Соня».

– Соня, Соня!

Интересно, что оно значит?

– Соня, Селин!

Я поняла, что это Имре, что обращается он к Соне, и от ощущения предательства почти лишилась дара речи.

– Да? – выдавила я.

– Хлеб, – сказал Имре.

Я посмотрела на него.

– Что?

– За тобой, в пакете.

Я обернулась. Ну да, вот пакет с хлебом. Я протянула Имре пакет. Он не взял.

– Ты можешь применить нож, – сказал он с улыбкой.

– В смысле?

– Ты можешь воспользоваться ножом.

– Он имеет в виду «отрезать», – объяснил Иван. – Нож – у тебя.

Да, в самом деле, нож лежал прямо тут. Я посмотрела на нож, перевела взгляд на Ивана, потом на Имре, и снова на Ивана. Иван взял нож, отрезал кусок хлеба и протянул его Имре.

– Спасибо, – произнес Имре.

Я встала.

– Ты куда-то собралась? – спросил Иван.

– Надо позвонить матери, – ответила я. – Сказать, что доехала нормально.

– Прямо сейчас? Не знаю, есть ли здесь телефон.

– Я видела будку – там, где мы припарковались. У магазина.

– Правда? А почему не позвонила, пока мы там стояли?

– У меня не было монет.

Он нахмурился.

– Могла попросить у меня.

Я не ответила.

– Но ведь у тебя по-прежнему нет монет?

– Да.

– Ну и как же ты позвонишь?

– Куплю что-нибудь в магазине, дадут сдачу.

– Магазин уже может быть закрыт. У тебя есть форинты?

– У меня есть дорожные чеки.

– Дорожные чеки? Зачем они тебе?

Я почувствовала себя совсем несчастной. Зачем человеку та или иная вещь?