Идиот нашего времени — страница 32 из 82

* * *

Несколько лет Нина жила с подспудным ожиданием перемен. Она об этом явно не думала, но в ней теснилась некая смутная надежда, которую, наверное, и не стоило раскладывать на доходчивые формулы. Какие еще могли быть ожидания у несовладавшей со взрослением души, мечтавшей о сказочном превращении ветхого дома в сверкающий замок… Или фантазии о внезапном богатстве, которое в сознании Нины ассоциировалось все-таки не с деньгами и не с вещами, а с возможностью перейти в иное и тоже мало осмысленное смутное качество.

Вещи и деньги были ей, как и каждому отвлеченному человеку, совершенно неподвластны. Впрочем большинству друзей, знакомых и сослуживцев вещи и деньги были неподвластны. Ее удивляло, что при такой тотальной, кажущейся неизбывной бедности почти все разговоры окружавших ее людей так или иначе соскальзывали в болезненную для всех тему. О деньгах и вещах говорили нищие соседи, говорили испытывающие нужду сослуживцы, и даже они сами — Нина и Коренев — нет-нет, начинали муссировать бессмысленную тему, и Коренев при этом как-то серчал, и она сама чувствовала, как все в ней начинает меленько нервно подрагивать.

И вдруг ей встречался кто-то разбогатевший. Тогда Нина терялась. Давняя институтская подруга, которая в общежитие подкармливала ее сальцем, привезенным папашей из деревни, при случайной встрече много лет спустя почти сразу, со второго слова, начинала заворожено кликушествовать:

— У меня «Нисан», у Витюши — «Хонда»!.. Представляешь, зимние сапожки за пятнадцать, Италия, так ни разу не одела — слякоть и слякоть…

— Не надела, Инночка. Ты же филолог, — слабо улыбалась Нина.

— Ой, Нинуля, — округляла глаза Инна. — Да нужно мне все это тыщу лет, шло бы оно все в баню! У нас с Витюшей свой магазин автозапчастей!

Нина не могла оценить важность магазина автозапчастей, но вот «сапожки за пятнадцать» невольно вызывали легкий зуд в груди. Нине трудно было даже вообразить, как выглядят такие сапожки и как они сидят на ноге. Она понимала нелепость и даже постыдность своей маленькой зависти, но долго не могла отделаться от бесконтрольного чувства. Двух крохотных зарплаток, которые Нине и Кореневу платили в нищенской муниципальной газетке и платили не всегда вовремя, едва хватало на самое непритязательное существование. У них даже телевизор был дареный — один из приятелей Коренева отдал старый «Горизонт». Или другие знакомые отдавали книжные полки, и они вдвоем с Кореневым просили машину в редакции, перевозили эти полки, потом чинили их, красили, прилаживали в комнате. Или перевозили целую библиотеку, которую Кореневу подарила престарелая матушка одного его почившего приятеля. Или им удавалось «объегорить» с наконец-то выплаченной зарплаты новые шторы — впрочем не совсем новые, в магазине «second hand», но все-таки довольно свежие и опрятные. Какая-нибудь кофточка из того же «секонда» могла осчастливить ее на целую неделю. Или она покупала совсем по дешевке вазочку, сооружала из засохших веточек и цветочков икебану. Или что-то совсем отвлеченное, поднебесное — теплый добрый вечер, когда они вдвоем сидели за столом со скромной бутылочкой вина, и Коренев — особенно в ударе — читал стихи и говорил ей такие ласковые слова, что дом их, старая развалюха, как раз и превращался в паривший в облаках замок. В такие дни перед ней отворялись створки в очистившийся мир.

Утром она раскрывала глаза и с минуту смотрела на плотные занавески, пытаясь угадать силу света и глубину небес, а в груди уже вздымалась волна восторга. «Я живая, я молодая, я здоровая. У меня маленькая красивая доченька, у меня мудрый, добрый муж, в небе солнышко. Все хорошо…» И она опять, как могла, обустраивала свой уголок жизни. Они тащили Ляльку в ясли. И хотя Коренев с утра бывал сосредоточен и молчалив, она все равно не унывала. Они ехали в редакцию, смотрели в окно трамвая, и она старалась расшевелить его, раззадорить:

— Ой, Алеша, посмотри, какая смешная собачка…

Он напрягал губы в улыбке и бурчал:

— Угу…

Но вот они доезжали до редакции, Нина шла к подъезду, а Коренев оставлял ее — заворачивал в «кафешку», где незамедлительно прибегал к самому надежному способу трансформировать свои горести и страхи во что-нибудь теплое и приятное, по случаю в некоторую сентиментальную философскую настроенность — конечно же, при помощи сильнейшего растворителя даже самого стойкого фатализма — пары стаканчиков недорогих «трех семерок», которые всегда были припасены в заведении на радость отобранному контингенту. Через десять минут совершенно преобразившийся, омытый из родника живой водой, он поднимался в редакцию.

В редакции для Нины сразу находилось дело — она убегала в город писать статейку о школе, или о театре, или о музее, или еще о каком-нибудь явлении, которое ей самой казалось основополагающим в этом мире. А Коренев, заняв «полтишку», отправлялся в продуктовый магазин в соседнем здании и покупал бутылочку самого демократичного яблочного «портвейна». Возвращался в редакцию, понимая, что вид у него в большом, как балахон, фривольно распахнутом пальто, в длинном белом шарфе, обмотанном вокруг шеи, с немного растрепанными волосами, — вид вполне декадентский. И уже в редакции — был бы только слушатель — выдавал на гора что-нибудь философское:

— А знаешь ли, старичок, какой момент человеческой истории можно считать поворотным пунктом на пути к концу света?.. Тот самый момент, когда взрослые дяди и тети сделали детскую игрушку, куколку для невинных девочек, взяв за образец американскую уличную минетчицу.

Он наливал себе из бутылки совсем немного в стакан и выпивал. Если не было слушателя, садился за телефон, звонил в областной статотдел и получал несколько цифр. Потом пересаживался за старенький компьютер и начинал стучать, каждый час оживляя себя терпкой влагой, второй своей кровью, которая и цветом, и клейкостью, и густотой была и впрямь близка к его собственной крови. Он «от фонаря» настукивал строк двести пятьдесят о том, что демография в регионе становится все лучше и лучше, потому что в прошлом году в области умерло на двадцать тысяч человек больше, чем родилось, а в текущем году разница по вымиранию составила только семнадцать тысяч.

Приезжала Нина, садилась за освободившийся компьютер. А Коренев, располагался в кресле с первой попавшейся книгой — или кто-то принес что почитать и забыл на столе, или это была старая уже прочитанная книга из маленькой редакционной библиотеки, или даже сочинения какого-нибудь местного графомана, изданные на выпрошенные у спонсоров деньги, — все это не имело значения — для Коренева чтение было вторым, наряду с алкоголизмом, пристрастием. Он сам рассказывал, что в юности в своей родовой деревне однажды расшиб лоб о столб, которого не заметил, потому что читал на ходу.

К вечеру они выходили из редакции. По дороге Коренев мог на три минуты забежать в то же кафе, куда он заглядывал утром. А выйдя, вновь наполнял пространство уверенностью и красивым смыслом. Иногда вечера дарили сюрпризы. Если удавалось пристроить Ляльку, они могли отправиться в театр, но уже с антракта как-то плавно перекочевывали за кулисы, и до полуночи пили водку, а то и что поблагороднее — коньячных оттенков, в компании шумных и до сердитости самовлюбленных нарциссов местного разведения. Нина тоже могла выпить — мелкими глотками — одну стопочку. Как не выпить, когда упрашивают такие люди! Питье было актерским, но Коренев знал, как извлекать спиртное из их закромов: нужно было смотреть влюбленными глазами на актрис, восхищенными на актеров и периодически повторять два волшебных слова: «Это гениально…»

Или они могли оказаться на вечере поэзии в музее. Местные поэты и барды читали и пели свои и чужие стихи и то, что они называли стихами. И Коренев тоже мог выйти и прочитать что-нибудь из Блока, а следом что-то свое. После вечера поэзии как-то само собой выходило, что Коренев и Нина оставались в музее, в тесной компании, хозяином которой был пожилой бородатый хранитель, и тогда литераторы в очередь пили из экспонатов — серебряного ковша «времен Ивана Грозного» и медного кубка «мореплавателя Чирикова». И Нина смотрела на этих людей как бы со стороны — но вовсе не осуждая, а мысленно даже соучаствуя с ними. Коренев же, изрядно захмелев, благодаря чему приходил в особенно высокое расположение духа, мог продолжить чтение стихов.

Нина наизусть знала всю его лирику. Это были добротные певучие сочинения, чем-то похожие на Есенинские и Клюевские, в них кудрявились деревья разных пород, произрастали полевые цветы, журчали ручьи, в избах сквозь копоть светились лики, а сами избы катились колесницами по полям и перелескам и ладьями плыли по реке вечности. Почти все стихи, не считая полутора десятка относительно свежих, написанных за последние тридцать лет, были из той самой книжицы, которую ему удалось издать в солидном московском издательстве еще по молодости, когда за стихи платили приличные гонорары.

И вдруг в этом мире, в котором так и не обозначилось признаков зрелости и округленности, обломилась некая важная опора. Началось вроде как с намеков — стали осыпаться соседи. Сначала умер папаня бывших циркачей, старый Перечников. Потом другой сосед — ветеран Карнаухов. Впрочем, для дома такие уходы были даже чем-то вроде необходимых жертвоприношений — непременно ведь нужно, чтобы в старых стенах кто-то почил. Но эти «естественные» и «ожидаемые» смерти как-то неприятно коснулись мироощущений самой Нины. Она почувствовала, что ее общее время с Кореневым выжато, как губка. В один миг увидела: все, что пыталась выстроить вокруг себя — все аморфно и неподвластно твоим желаниям.

Когда же беда приключилась с Лялькой, Нина ничему не удивилась, она уже была готова к подобным поворотам.

Девочка в три года заболела отитом с осложнением и оглохла на оба ушка, а еще через некоторое время не могла выговорить ни одного слова, хотя до болезни росла говоруньей. Нина два года мучилась с ней по больницам. Все, что ей удавалось заработать и что оставалось от Кореневских возлияний, тратилось на лечение и на подношения врачам, а потом еще на поездки по монастырям — к старцам, и даже к бабкам-знахаркам. Все было тщетно — врачи, поимевшие на их беде изрядное количество коньяков, конфет, дорогих колбас, которые самой Нине даже пробовать не доводилось, и просто денег — шуршащих купюрок — посоветовали «мамаше» перестраивать жизнь, отдавать девочку в специальную школу.