— Какие же вы все… — проговорила она, наконец сообразив, что состояние его нешуточное. — Тебя надо срочно переодеть. Ну-ка, снимай штаны и закутывайся в одеяло.
Быстро сняла с постели теплое одеяло, сунула ему, а он едва не выронил — так непослушны стали руки. Она поспешно вышла, а минут через пять принесла эмалированный тазик под мышкой, пятилитровый баллон холодной воды и вскипевший электрочайник. Земский сидел на стуле, с головой закутавшись в одеяло, выставив только посиневший нос и глаза. Одежда его валялась горкой возле двери, а рядом аккуратно лежали шлепанцы, в каждом — мокрый комочек носка. Он страшно ознобно сотрясался и выборматывал пляшущими губами:
— … Нина, что-то мне совсем вв-брр-рр-ввв…
— Ты в луже, что ли, сидел?
— Бу-бу-буквально. Я где-то… п-п-провалился, а там канава, я упал…
— Три часа ночи. Ты с ума сошел…
— Да, с-с-сошел…
Босые ноги его под одеяло не вместились, он их поджимал под стул, и голые отволглые ступни как-то тоже ухитрялись съежится — обняв друг друга. Нина поставила рядом тазик, быстро навела горячей воды, так что рука еле терпела и, встав рядом на колени, по очереди опустила в воду эти его скрюченные потерявшие чувствительность ноги. Он даже не ойкнул.
— Как кочерыжки… — Она стала поглаживать и разминать их, а другой ладонью поливать на ноги повыше. И только через несколько минут он заныл:
— У-у-юю, как ломит-то…
— Терпи.
Он трясся, морщился, улыбался и выдыхал не то что стон, а продолжительный, тихий, жалобный рык и приговаривал, закрывая глаза:
— Щас-щас-щас…
— Тебе бы в горячую ванну…
— Да-а у-уж…
— Может, позвонить кому-то? Может, врачей?
— Что ты!
— Что же с тобой такое случилось? Куда тебя понесло совсем раздетого?
— К тебе.
— Ко мне? — она неподдельно удивилась. — Зачем?
— Вот, шел… Так холодно…
— Опять с Ладой поругались?
— Почему опять?.. Мы что, так часто ругаемся?
— Об этом все говорят, — она виновато дернула плечами и поднялась.
— Все н-нормально… в рамках закона…
Все-таки его понемногу стало отпускать.
— От тебя так сильно пахнет парфюмерией, — сказала она, подливая горячей воды в тазик.
— Ну да, я же пил одеколон.
— Пил одеколон? Зачем?
— Как зачем… Зачем же еще люди пьют одеколон!
— Но ведь одеколон пьют такие люди…
— О, Нинуля, такой одеколон, какой сегодня пил я, такие люди даже издали никогда не видели… Лично я не вижу ничего зазорного в том, чтобы выпить пару флаконов хорошего одеколона.
Она засмеялась.
— Кстати, у тебя есть водка? А то ведь и правда от этого одеколона отрыжка — просто ужас.
— Есть, от поминок осталась.
— Много?
— Много, две бутылки и даже еще в третьей половина.
— Ну так дай же водки, не мучай меня!
Она с прежней услужливостью вышла, а через минуту принесла початую бутылку, накрытую тонким стаканом, и тарелку с кусочками колбасы, краешки которых подвяли и завернулись, и кусочками также подсохшего хлеба. Быстро налила ему треть стакана, он тут же с жадностью выпил и проговорил скороговоркой:
— Еще… — Протянул стакан и даже немного подпихнул им ее руку.
Налила еще. Он выпил с прежней поспешностью. И только после этого затих, съежился, с испугом вслушиваясь в себя.
— Может, закусишь?
— Щас-щас… Уже теплее…
— Я сейчас… — Она забрала чайник, вышла, через несколько минут принесла еще кипятка. Помешивая, немного долила в тазик. Ноги его расслабились и начали краснеть, и она не то что невзначай, а как-то по-домашнему, забывшись, проводила пальцами по ним.
— Налей еще, — попросил он.
— Разве не горячо? — не сразу поняла она. — Ах да… — Поднялась и налила ему еще немного водки.
— И себе налей. — Он выпростал руку из одеяла, взял стакан.
— Я не могу пить водку в половине четвертого ночи.
— Нет, налей, — сказал он вдруг тем своим обычным голосом, который она знала. Она беспомощно дернула плечами, вышла и минуту спустя вернулась со вторым стаканом, налила себе — но так, что водка едва прикрыла донышко.
— За тебя, — сказал он, потянулся и чуть стукнул своим стаканом о ее. Выпил без прежней спешки и на этот раз закусил колбаской. Она тоже осилила свой глоток, уселась на второй стул, с тихой насмешкой стала наблюдать за ним: как он опять завернулся в одеяло, но теперь высунув всю голову. Лицо его наливалось краснотой, глаза пьяненько пожмуривались, он только изредка крупно вздрагивал. Наконец, он тоже заулыбался. Она тут же устыдилась себя, своего вида: халатик был накинут поверх ночной рубашки. И халат, и рубашка были ой как неновы — за годы так застираны и заношены, что уже и цвет было невозможно определить — что-то неопределенно-голубое, да еще шовчики от руки, да не всегда подходящими по цвету нитками — на месте дырочек. Она покраснела, перехватив его взгляд, запахнула халат, чтобы скрыть тонкую просвечивающуюся рубашку.
— А если бы меня не было дома? Я должна была уехать к маме на два дня, я даже Ляльку отправила, ее Кузнецовы отвезли на машине, а я не смогла — у нас здесь продолжение поминок получилось, и мне пришлось остаться.
— Тогда бы я точно околел. Воображаешь шумиху: главный редактор самой популярной в области газеты сдох под забором?
— Воображаю, — она с упреком покачала головой.
Он сказал в запальчивости:
— А знаешь, как трудно было идти! Эти гадкие шлёпки намокли и все время соскакивали…
В ней все затряслось: она сорвалась на нервный беззвучный смех. Закрыла лицо ладонями. Он и сам стал посмеиваться.
— Значит, ты одна?
Она, все еще не уняв смеха, неопределенно пожала плечами.
— Мама не приезжала на похороны?
— Нет, она совсем разболелась. Ноги плохо ходят… — Подумала и добавила: — Ноги, конечно, простительная отговорка. Знаешь, как она относилась к Кореневу?
— Догадываюсь, — кивнул он.
— Я ее не смею осуждать, я ее понимаю…
— Как ты на новой работе? — минуту спустя спросил он. — Кстати, где ты сейчас?
— В детском садике, воспитателем.
— В садике?! С ума сойти… И как?
— Ничего, привыкаю.
— Зря ты ушла от меня.
Она неопределенно пожала плечами, показывая, что не хочет говорить на эту тему.
— Зря, — повторил он. — Ты даже не представляешь, какие перемены скоро произойдут. Я замыслил такое… — Но он все-таки не стал договаривать.
— Если честно, с тобой было слишком тяжело, — тихо сказала она, — у меня уже нервы не выдерживали.
— Прости, даже для тебя я не делал исключений, — немного жестко сказал он и хрипловато добавил: — Если по честному, я и сам понимаю, что кругом виноват перед тобой… И груб был, как сапожник. И та премия…
— Какая премия?
— Не помнишь, как я лишил тебя премии — за сущую мелочь?
— О, господи, я давно забыла об этом.
— А хочешь… — Он будто в сомнении замолчал, но почти тут же продолжил: — Возвращайся. Я начал новый проект. Я пока не могу ничего объяснять. Но, поверь, все это в любом случае коснется тебя. И все это будет таким сюрпризом… Но если ты скажешь «да», я тебе тут же все объясню и возьму тебя не задумываясь. Зарплату прибавлю. И премию верну тут же.
— Нет, Вадим… — Она беспомощно улыбалась. — Я не могу так скакать с места на место.
— Ну хорошо, потом поговорим… Можно я останусь до утра?
Она опять пожала плечами, изображая недоумение — не могла же она его теперь выгнать. Кивнула в сторону Кореневской кровати:
— Вот, располагайся.
— Он здесь умер, на этой кровати? — С опаской скосился в ту сторону.
— Нет. Он умер сидя за столом, прямо на этом стуле. — Она глазами показала на стул под Земским. — А на кровати уже его родственница спала, и потом я постелила все чистое.
Извернувшись, он посмотрел на стул под собой, наигранно поерзал и пошевелил в озабоченности бровями.
— Только тебе нужно какую-то одежду… — усмехнулась она. — Здесь холодно, а я уже не помню, когда печку последний раз топили. И обогреватель в этой комнате не включала. Если я тебе дам что-то из вещей Алексея, будешь надевать? Ты же совсем не суеверный. Или, хочешь, могу дать свой халат? У меня есть еще халат — огромный, я его не ношу — очень велик мне.
— Я конечно совсем не суеверный, — проговорил он с ухмылкой, — но на всякий случай давай лучше халат.
Она вернулась в свою комнату, отыскала в шкафу тяжелый махровый халат желтого цвета, принесла Земскому, уже непроизвольно посмеиваясь, представляя себе, как он будет выглядеть в этом халате, который ему все равно будет безнадежно мал. Заодно включила в углу обогреватель.
— Одевайся.
Подняла его одежду с пола, развесила на спинке второго стула, придвинула к обогревателю. Потом унесла чайник. И на кухне вдруг остановилась.
Странное ощущение покоя обволокло ее. Конечно, водка не могла подействовать, думала она, слишком мало было выпито, она и днем почти не пила — две стопочки, одну на грандиозных официальных поминках, вторую — дома, куда к вечеру пришло человек десять близких Кореневу забулдыг. Тризничали здесь до позднего вечера, но пили бы и до утра, да спасибо той злобноватой родственнице Коренева, которая разогнала пьяную компанию и сама, к счастью, тоже уехала — у нее был билет на поезд.
Нина должна была поехать в свой родной городок уже следующим утром, она об этом твердо знала с вечера, но теперь, стоя вот так в прострации посреди кухни, спокойно осознала, что никуда не поедет ни завтра, ни послезавтра. Она вдруг вспомнила какой-то совершенный пустяк из своего давнего прошлого, когда мир еще имел плавные изгибы. В детстве у нее была любимая кукла Таня, которую Нина помещала в разные обстоятельства и положения — открывала глаза, закрывала, укладывала спать, надевала красное платьице, или синее, или маленькую шубку и вела гулять — кататься на саночках, купала по три раза за день. Или вовсе забрасывала в антресоли, чтобы не видеть месяц. Кто же спрашивал куклу Таню, чего она хочет, а чего нет. Но ведь точно так же выходило и с самой Ниной: никто и никогда не спрашивал ее саму, чего хочет она, а все ее движения в жизни были на самом деле только окутаны миражом самостоятельности — маленьким окукленным самолюбием, которое ровным счетом ничего не стоило и никем никогда не учитывалось.