— Все равно мелко… Ради таких копеек… У тебя прибыль заложенная — сущий смех.
— Пусть мелко. В конце концов, это мое первое самостоятельное дело. Но главное, что надежное и стабильное дело. Да еще под вашим патронажем.
— Ха! Под моим патронажем! Надежное, говоришь? Это еще бабушка надвое сказала. — Тесть оживился, стал даже как-то радостен. — Знаешь, в чем беда мелких лавочников?
— В чем?
— В том, что мелкий лавочник до конца своих дней обречен оставаться мелким лавочником.
— Возможно, — пожал плечами Земский.
— Возможно… — передразнил тесть и добавил с прежним ехидством: — Зять-нечего взять… — Налил себе четвертую — вероятно завершающую рюмку. Выпил быстро, уже не смакуя, и немного закусил.
— Собственно деньги, которые я у вас попросил… Ну… — Земский заговорил будто с сомнением. — Они не столь важны. Не хватает только энной суммы. Есть люди, которые ее дадут.
— Нет, ты подожди! Что значит, есть люди? Энная сумма… Речь идет о ста тысячах. Это что, по-твоему, маленькая сумма?
— Ну а что же, она для вас разве большая?
— Нет, вы посмотрите на него! — весело воскликнул Харитошкин и выставил в сторону Земского указательный палец. — Он считает, что для меня сто тысяч баксов — так, мусор какой-то, на дороге валяется!.. А то, что это называется подстава — ты не учитываешь?
— Какая же подстава?
— Эгей, мальчик. Взяв деньги у других людей, у бандитов, как я понимаю, ты подставляешь заодно меня, мою дочь и мою внучку. Они к тебе, что ли, придут должок просить? Они тебя посадят в подпол, а за должком придут к моей дочери. А она придет просить ко мне… А я, что же, откажу дочери!? А, значит, платить все равно придется мне!
— Резонно, — улыбнулся Земский. — Но вам решать.
— Что мне решать! — резко сказал тесть. — я могу прекратить эту чепуху в самом начале, и все дела!
— Прекратить уже нельзя, Александр Иванович, потому что тогда уже точно будет, как вы сказали. Двести тысяч в этот дом уже вложено, причем сто пятьдесят — это долг.
Харитошкин молчал некоторое время, недовольно сопел. Вдруг спросил:
— Под какие проценты тебе обещали денег?
— Двадцать годовых, — сказал Земский.
— Двадцать пять годовых. — кивнул Харитошкин. — Я дам под двадцать пять процентов.
Земский не выдержал и заулыбался.
— Объясните вы мне, наконец, в чем дело? — опять подала голос Лада.
— Потом, Лада, — сказал Земский. Он не в силах был сдержать торжество.
— А если прогоришь, как будешь расплачиваться? — после выдержанной паузы с пристальной хитростью на лице спросил тесть.
— Расплачусь, — весело ответил Земский.
— Хорошо, — осторожно сказал тесть. — Я тебе дам не только деньги, но и зеленую улицу, никто даже косым взглядом тебе не помешает. Но будет два условия. Готов?
— Готов.
— К делу допустишь моего юриста, он будет вести бумаги.
Земский спокойно ответил:
— Он уже при деле.
— Однако… — тесть приподнял брови. И тут же выдвинул второе условие: — Если прогоришь… — Даже заалел от предвкушения того, что сейчас скажет. — Если прогоришь, отработаешь у меня от звонка до звонка год — вместо Миши-дурачка.
Земский опять на несколько секунд задумался.
— А Мишу куда, на повышение?
— А Мишу я на Оку, в имение, отправлю, пускай там присмотрит.
— Как вместо Миши? — возмутилась Лада. — Он что, будет жить в Мишиной конуре и работать дворником? Ты что, папа!
— Почему же в конуре… Нормальное жилое помещение.
— Ага, нормальное! Рядом с собачьими клетками и такая же собачья конура. Псиной воняет за версту.
Тесть опять обратился к зятю:
— Ну как, герой, годится?
— Годится, — сказал Земский.
Только тогда тесть нехотя, до конца не веря зятю, ответил рукопожатием.
В этот день Земского допоздна не покидало ощущение, что он в своей жизни прошел еще одну точку невозвращения. Вот так вся жизнь, словно волшебная анфилада с проходом в одну сторону. Но каждый раз, минуя очередные створки, понимаешь, что внешние перемены — ничто в сравнении с тем переселением, которое происходит в тебе самом: вот ты был один, и вдруг происходит перевоплощение, и ты уже совсем другой, или «ты» — вовсе уже не «ты»… Смена змеиных шкур, и ты — точно! — обновленным змеем, оборотнем, вскальзываешь в обновленное же пространство вещей, людей, идей — гладко, огибающе, гармонично, ты струишься по желобу удачи вперед, и тогда все — к месту, и ты — сильный и мудрый, как должно быть змею, все хорошо складывается. Даже с Ладой этим вечером их ласка достигла невообразимого неистовства, как когда-то в самом начале, так что он подспудно стал побаиваться за надежность их шикарной кровати. И потом, на самом излете, когда истомленное тело было приземлено на спину, и совершенно невозможно было уснуть, в нем все еще кипело, так что он, не выключая прикроватную лампу со своей стороны, стал говорить тихо, легко, совсем без упрека:
— Как же так, папенька твой имеет такое в своих руках и ничего не понимает. Совсем ничего, катастрофически, ничего не понимает.
— Что ты опять принялся за моего папеньку? — без обиды, сонливо и скорее нежно ответила Лада, уже отвернувшаяся на другой бочок. — Успокойся и забудь. Я тебя люблю.
Но он должен был выговориться:
— Он имеет столько… Такие возможности! А он даже не понимает, для чего ему все это нужно!
— Не говори чепуху.
— Я без обиды говорю. Я говорю с сожалением. — Он с чувством снисходительности запустил правую руку ей в волосы, стал пальцами нежно, мягко надавливать и поглаживать ей голову. И говорил: — Твой папенька как был мещанином, кулаком, так мещанином и остался, он только страшно разбогател. Просто неимоверно разбогатевший кулак. Но он абсолютно не понимает, зачем ему все это нужно. Он по инерции, потому что не может остановиться, гребет, обрастает барахлишком, и о барахлишке все думает и печется. И еще эти дурацкие игрушки. Депутат, академик, князь. Детский сад какой-то. И не понимает, какая сила, какая власть в его руках.
— Ну ты даешь… — усмехнулась Лада и чуть поежилась, но все-таки не повернулась. — Если взять тебя самого и моего папеньку, то сравнение не в твою пользу.
— А это мы посмотрим… Это посмотрим… Дай только время…
V. Искушение
Было же сказано: всякий человек — бездна, равновеликая вселенной. Но только так и отдавалось бы в твоей голове пустозвучием «ну, вселенная», пока в один момент ты нутром не почувствовал, как перед тобой открывается твоя собственная безбрежность. А заодно тебе становилось понятно, что пытаться объяснить непосвященному, как может светиться изнутри всеобъемлюще «я», так же нелегко или скорее не нелегко, а просто незачем, как незачем объяснять слепому от рождения, чем отличается синее от красного. Попробуй-ка расписать словами следующую ступень своих интуитивных прозрений, робкие поползновения которых проявляются в том, чтобы попытаться отменить смерть: твоя персональная бездна-вселенная-душа, которую поигрывающие в философию фарисеи называют экзистенцией, на самом деле, не такая уж персональная, хотя у каждого она, конечно, одна, но и она же при всем том — одна единственная у всех, так что все соединены в ней одним общим и вместе с тем для каждого собственным светом. «Я», дробящееся и одновременно множащееся бесконечностью «ОНИ».
После заполошной беготни по затопленным снегом кладбищам, добравшись домой, Сошников взял авторучку, лист бумаги, нарисовал в центре листа кружочек и вписал в него имя и математический приговор дат, которые увидел на памятнике: Звонарюшкин Сергей Иванович, 1969, 3 апреля — 2005, 14 августа. Чуть выше и наискось нарисовал второй кружок и вписал имя своей прабабки: Звонарюшкина Дарья Пахомовна, 1895, 21 марта — 1990, 28 ноября. Провел между ними пунктирную линию — призрачный мосточек между двумя вселенными, сильно нажимая на авторучку, а потом еще тщательно прочертил несколько раз каждый маленький штришок и вывел над пунктиром большой знак вопроса, так же несколько раз жирно прорисовав его.
Эта пунктирная линия могла без следа раствориться в пустоте однофамильных перекличек, но с равной вероятностью она могла переродиться в персональные пожизненные вериги Игоря Сошникова. Вот что обрушилось на Сошникова — неведение. А неведение — ведь это особая тяжесть, которая придавливает душу так, что душа может и вовсе забыть о покое.
Некоторое время он просидел за столом в оцепенении и, наконец, подрисовал рядом с Дарьиным еще пять кружочков и меленькими буковками вписал в них тех Дарьиных спутников жизни: «Солдат. Имени не знаю. Убит в Первую мировую», «Цыган, без имени», «Левин Арон», «Сошников Андрей», «Звонарюшкин, без имени». Можно было предположить о существовании еще неопределенного количества претендентов на участие в этом любвеобильном соцветии, но Сошников вписал только тех, о которых хоть что-то слышал. Над самой Дарьей прорисовались еще два кружочка — ее родители, но и о них, как теперь выяснялось, Игорь Сошников почти ничего не знал. «Прапрадед Пахом» и «прапрабабка» — вот и весь кладезь родового знания о Дарьиной линии. Утраченную фамилию этих пращуров когда-то в девичестве носила сама Дарья Звонарюшкина.
Вновь вернулся к ее суженным, отвел стрелочку к новому кружочку, в котором вписал «младенец, отпрыск солдата, умер вскоре после рождения». Еще стрелочку — к своему деду Павлу Андреевичу Сошникову. Третью чуть правее к бабе Оле Клыковой, в девичестве Сошниковой. Четвертую к другой сестре Павла — Клавдии Сошниковой. А вот далее фамилия сменилась, дети пошли писаться Звонарюшкиными. Но и о них Игорь почти ничего не знал, и здесь где-то обрывалась такая нужная ниточка. Он только и мог вписать в новые кружочки: «сын Звонарюшкина», «дочь Звонарюшкина, умерла в войну», «Юлия Звонарюшкина, умерла, когда я был в армии».
Если Игорь что-то и знал точно, так хотя бы то, что его прадед Андрей Сошников умер в 1920 году, а дети Сошниковы продолжали рождаться и в 1922, и в 1924. Такая же история была и со Звонарюшкиными. Отец их, заступивший на пост Дарьиного мужа в 1926, долго не прожил, было ему, как говорили, за шестьдесят, и он почил, не дождавшись зачатия по крайней мере двух своих отпрысков. Выходило, что всего у Дарьи родилось семеро. И все от разных отцов! Втуне такое никак не могло остаться, впрочем бабка особенно и не утаивала прошлого, выдавая по крупицам то одно воспоминание, то другое, так что для семьи давно нарисовалась подробная картина ее жизни. И каждое новое поколение ее отпрысков, несмотря на любовь к доброй бабке, не гнушалось посудачить в семейном кругу о Дарьиных доблестях. Отец Игоря, когда речь заходила о прабабке, говаривал без прикрас: «Старая бл…ища», хотя, надо признать, смеялся при этом. Что и говорить, если появление на свет родного деда Игоря — Павла Андреевича Сошникова, пехотного старшего лейтенанта, погибшего в приволжских степях, даже на фоне Дарьиного разгуляева было отмечено особым блудом. Этот Павел был сыном троих отцов.