Через десять минут уже пили невыносимый чай приличий. Она, нервно кривя тонкие белые губы (вероятно, что-то старческое), рассказывала:
— Они втроем живут совсем недалеко. И Слава хороший человек — ничего плохого не скажешь. Но если честно, то с Юлей Слава не очень ладит, а Юля — моя внучка. Я говорила уже?
Руки ее, немного несоразмерные, крупные, как, у многих стариков, будто руки их продолжают до последних дней расти, сильно дрожали — да, точно, что-то старческое, нервное.
Он же сидел прямо, с деревянной спиной, только и думал, как бы не выдать себя, одно неверное движение или слово невпопад, и она поймет, кто перед ней. И клял себя за то, что пришел.
Из второй комнаты принесла фотоальбом, старый, добротный, с зелеными картонными листами. На первой же странице, с первым же фото, на котором изображался голый младенец, что-то надломилось в ее лице, то, что было прямолинейно, интеллигентно воздержанно, съехало в сторону.
— Это всего три месяца от рождения… — Она заговорила с трудом. Чтобы отвлечься, опять предложила, как уже несколько раз предлагала: — Берите, пожалуйста, конфеты…
— Да-да… — Он не брал конфеты, только иногда прикладывался к краю чашки, почти не отпивая, потому что было обжигающе горячо. Невозможно было вписать себя в искривленное пространство. В голове только и билось: бежать, бежать!
Еще страница, еще… Рассказ про детский садик, про какой-то санаторий и следом — с тихой материнской мечтательностью — о воспалении легких, о бдениях у кроватки и счастливом выздоровлении всего за одну ночь.
— А вот же, здесь он как раз во время той болезни… Посмотрите, какие глазенки.
— Да, да…
Этак можно было пройти всю мучительную биографию. Но вдруг перепрыгнула через целые эпохи:
— Его очень уважали. Когда случилось то страшное, знаете, сколько народа пришло проститься. И одноклассники, и нынешние товарищи.
Она пролистала альбом до середины.
— А это выпускной класс.
Большая смонтированная фотография — по верхнему ряду учителя в круглых нимбах. Ниже тремя рядами ученики.
— Да вы, наверное, кого-то помните, раз учились в параллельных классах?
— Ну как же, помню, — выдавил он даже с некоторой долей радости, прочитывая подписи к фотографиям. — Вот Стасик Жевентьев… Как же! Людка Алдошина… Как же, помню!
Она вдруг опять подхватилась, побежала во вторую комнату, принесла картонную папочку с завязочками, развязала, на свет появились грамоты.
— А это он участвовал в соревнованиях. Да ведь вы должны знать. Это первое место на областных соревнованиях. А это на чемпионате России. Хотя они проиграли, но ведь само участие…
— Да-да, конечно, — кивал он, прочитывая мелькающую строчку«…по вольной борьбе». — Помню… Хотя я лично не выступал, у меня только второй разряд.
Замолчали на минуту, пока она укладывала грамоты назад, в папочку.
— А что же произошло тогда? — Он сглотнул тяжелый комок. — Не было никаких последствий? Никого не нашли?
— Не нашли, — коротко ответила она. Встрепенулась: — Знаете, что мне сказал следователь? Такие страшные вещи. Что Сережу убили, потому что это была такая подстава. Подставили мелкую пешку вместо короля. Это у них такие разборки. И еще, что ему не нужно было связываться с теми людьми. Потому что таких, как Сережа, всегда используют, рано или поздно все равно что-нибудь должно было случиться.
Она медленно поднялась, взяла папочку с грамотами, понесла из кухни. Он же продолжал сидеть истуканом. Сердце раздулось, ухало так, что в ушах гудело. Взял одеревеневшими руками фотоальбом, оставленный на краю стола, начал его листать совершенно бездумно, лишь бы отвлечься. Медленно перевернул страницу — из небытия всплыли незнакомые лица, сквозь туман проступил старик в черном пиджаке, восседающий на лавке; группа детей — что-то вообще довоенное; еще какое-то застолье… Следующая страница… Нет, невозможно было просто так сидеть, листать этот альбом и ВСЕ ЗНАТЬ. Совершенная духота… Вот женщина на фоне троллейбуса. Улица, по которой чадят довольно сносные «Жигули» и «Москвичи»… Еще страница. Он оцепенел, сердце провалилось в яму.
Два ребенка лет четырех, два мальчика, взявшись за руки, склонив головки чуть друг к другу, смотрели со снимка с той надеждой, с которой дети всегда ждут обещанного вылета фотографической птички. На лобике одного было жирно выведено — «ЖО», на лобике второго — «ПА». Тут вернулась она. Он закрыл альбом и только губами выжал:
— Я же не спросил, как вас зовут. Простите…
— Зинаида Ерофеевна.
— Зинаида Ерофеевна… Да, я не знал…
Он поднялся, на ослабевших ногах пошел в коридор.
— Уже уходите? — Она должно быть удивилась страшной бледности его лица.
Он не ответил. В коридоре, не сгибаясь, нащупал ногами свои башмаки, вдвинул в них ноги, раздавив задники, взял ветровку, потянулся к двери. Она опередила, услужливо щелкнула замком, он вышел и, не оборачиваясь на ее прощания, не отвечая, стал спускаться по лестнице, на ходу надевая ветровку.
Дома уже спали. Он, не разуваясь, тихонько прошел на темную кухню, сел за стол, навалившись на сложенные руки. Перед ним было темное окно, наполовину прикрытое занавеской, и там мерцал фонарями и лампами квартал. Вяло думал, что надо бы переодеться, перекусить или попить чаю, а если бы было, то еще выпил бы водки… Много водки… Плевать на почки, на нервы… Может, стоило сходить в круглосуточный. Но только он не мог теперь оторвать себя от табурета. Ночь совершенно опустошенная. В эту пустоту ночи закономерно втекала пустая жизнь — шлейф ее, тянущийся миражеподобным хвостом уже почти сорок лет. Можно было закидывать пробный невод — подводить предварительные итоги кризисного возраста, которые раскладывались на упрощенные, лишающие тебя оправданий формулы: давно состоявшееся крушение тех самых «единственно стоящих» идей; давно переставшая радовать, трансформировавшаяся в торговую лавочку профессия; опреснившиеся до механических привычек отношения с женой; разочарование в потомстве, ничем не пересекшемся с тобой — к пятнадцати годам ни одной прочитанной книги; неизбежное отдаление от тех, кого называют друзьями; в конце концов, сведение всех персональных смыслов к суррогатам крохотных развлечений, из которых самые философски насыщенные — это туповатые поездки с удочкой на загородный мутный пруд… Если бы то ружьишко не было тогда выброшено в реку, ему могла сыскаться одна небольшая работенка…
Неожиданно включился свет. Он обернулся — в дверях стояла Ирина. Он не слышал, как она вошла.
— Почему ты не ложишься? Ты давно пришел? — Взгляд не столько удивленный, сколько изображающий удивление, а голос осторожный. Тонкая голубоватая сорочка не скрывала тела и особенно выпирающего живота с прорисованным крупным пупком и уже слишком массивных грудей с большими сосками.
«Вот моя жена, — отозвалось в нем. — Если посмотреть трезво… Если отмести привычку… Она — всего лишь стареющая толстая баба».
— Я сейчас лягу…
— Извини, но я больше не могу закрывать глаза… Что с тобой происходит в последнее время?
— А что со мной происходит? — Он почувствовал подступающее напряжение.
И она тоже почувствовала, что он на грани, чуть сменила тон, что, наверное, было даже хуже, стала говорить подчеркнуто тихо, с особой мягкой настойчивостью — будто даже нежно, обходительно, и все стояла у него за спиной, так что эта обходительность текла ядом:
— Я же не такая дурочка, чтобы не видеть. У тебя все написано на лице…
— Что же на нем написано?
— Хорошо, давай начистоту… Если у тебя кто-то появился, ты бы лучше так и сказал.
Он чуть обернулся к ней, посмотрел с нескрываемым удивлением, ничего не ответил и опять отвернулся, еще сутулее навалившись на стол.
— Ты же меня знаешь — я мудрая женщина, я все пойму… — Она начинала беситься — в своей манере, тихо, напевно, не прорываясь в крик и немного ерничая, с хаханьками, она ведь и не умела скандалить по-настоящему. Но внутри бесилась, и от неумения выплескивать себя наружу сама же страдала, болезненно краснела, может быть, даже давление поднималось. — А как не понять — красивая любовь, романтика… Как такое не понять и не простить… Наверное, и цветочки даришь? Ты же у нас вроде как зарабатывать начал… Цветочки хоть приличные даришь, розочки? Или жаба душит? Гвоздички, наверное? Как мне на день рождения.
Все так же сидя неподвижно, не поворачиваясь к ней, он сказал:
— Я убил человека.
Уже слишком хорошо она его знала и как-то сразу поверила, онемела, некоторое время не могла с собой совладать, потом отступила на шаг, мелко затряслась.
— Ты что сказал?..
Он поднялся, прошел мимо ее перепуганной гримасы в коридор, стал неспешно снимать ветровку, потом также неспешно разуваться. Она продолжала стоять на кухне: оцепеневший ужас, в тонкой своей сорочке, по пингвиньи растопырив полные руки, словно готовая вот-вот плюхнуться задом на пол. Он даже не пошел в ванную, чтобы умыться, сразу направился в спальню. Она медленно двинулась следом. На тумбочке горел ночник. Он сел на кровати, на своей стороне. Она вошла, и как-то робко, тихо прикрыла за собой дверь и там, возле двери, остановилась.
— Что ты такое сказал? — Губы ее тряслись.
И хотя он видел в ней все еще остаток надежды на то, что он сейчас заявит, что пошутил, он спокойно и тихо проговорил:
— Я же тебе четко, без запинок сказал: я убил человека.
— Как убил?
— Застрелил. У отца было ружье. Незарегистрированное, он его еще по молодости у соседа за две бутылки купил.
— Что ты такое говоришь, Игорь… — задавливая голос, низводя его в жуткий шепот, отчаянно замотала головой.
Он пожал плечами, примолк, как бы досадуя на ее непонятливость. Наконец она сделала несколько шагов и опустилась бочком на стул, некоторое время сидела неподвижно, будто в полуобморочном состоянии.
— Собственно убивать я не хотел, — заговорил он вяло. — Думал: как-то все в последний момент разрешится… Так уж получилось.