Идишская цивилизация: становление и упадок забытой нации — страница 52 из 75

И между всеми этими делами она начала составлять описание своей жизни:

Я начала писать это, дорогие дети, после смерти вашего доброго отца, в надежде отвлечь мою душу от тягот, легших на нее, и от горькой мысли, что мы потеряли нашего верного пастыря. Так я могла выживать во время многих бессонных ночей, а вставая с постели, укорачивала часы бессонницы.

Она начинает свою сагу с многозначной притчи, отражающей ее представление о взаимоотношениях между родителями и детьми:

Однажды летела птица через бурное море с тремя оперившимися птенцами. Море было таким широким, а ветер таким сильным, что птица-отец был вынужден нести своих малышей, одного за другим, в своих сильных когтях. Когда они находились посередине моря, ветер превратился в шторм, и он сказал: «Дитя мое, посмотри, как я борюсь и рискую своей жизнью ради тебя. Когда ты станешь взрослым, поступишь ли ты так же со мною и поможешь ли мне в мои годы старости?» Птенец ответил: «Только доставь меня в безопасное место, а когда ты станешь старым, я сделаю для тебя все, что ты попросишь». Тогда птица-отец уронил птенца в море, где тот утонул, и сказал: «Так следовало поступить с таким лжецом, как ты». Затем птица-отец вернулся на берег, отправился в путь со вторым птенцом, задал ему тот же вопрос и, получив тот же ответ, утопил и второго птенца с криком: «Ты тоже лжец!» Наконец он отправился в путь с третьим птенцом, и, когда он задал тот же вопрос, третий и последний птенец ответил: «Дорогой отец, верно, что ты боролся и рисковал своей жизнью из-за меня, и я буду неправ, не отплатив тебе за это, когда ты будешь старым, но я не могу связывать себя. Однако я могу обещать вот что: когда я стану взрослым и у меня будут собственные дети, я сделаю для них столько же, сколько для меня сделал ты». На что отец-птица ответил: «Хорошо сказано, дитя мое, и мудро; я сохраню твою жизнь и донесу тебя до берега в безопасности».

Признания Гликль хорошо согласуется с тем, что она начинает свои воспоминания с этой притчи, суммирующей отношения между поколениями, которые веками помогали евреям выживать. В нееврейском обществе хорошо известен обычай, когда выходу замуж старых дев препятствуют в надежде, что они будут ухаживать за стареющими родителями, но в еврейской традиции такого никогда не было.

Выполняя свои обязательства, в продолжение следующих десяти лет Гликль действительно боролась за своих «птенцов», сумев накопить солидное приданое для дочерей и женив всех своих детей, кроме одного, породнившись с подходящими семьями по всей Западной Европе – в Амстердаме, Бамберге, Берлине, Копенгагене, Меце и даже Лондоне. Как относительно молодая состоятельная вдова, не говоря уже об ее завидной деловой интуиции, она сама считала себя подходящей парой для какого-нибудь пожилого человека («Со мной обсуждали союзы с самыми выдающимися людьми во всей Германии»), и ей приходилось отказываться от частых брачных предложений. В конце концов, когда ей уже было более 50 лет, выполнив почти все свои семейные обязательства и надеясь на спокойную и комфортабельную старость, она позволила себе принять предложение Гирша (имя переводится с идиша как «олень»; по-французски его называли Серф) бен Исаака Леви, «вдовца и выдающегося еврея, образованного, очень богатого и содержавшего прекрасный дом», глубоко уважаемого банкира и руководителя общины Меца – города, расположенного рядом за французской границей. После продажи своих акций и уплаты оставшихся долгов – тайно, чтобы не привлекать внимания властей и тем самым избежать уплаты большого налога, налагавшегося на уезжающих евреев, – Гликль и ее последняя незамужняя дочь навсегда покинули Гамбург.

Ее приняли с большим почетом, выказали большое уважение, устроили великолепную свадьбу, но переезд не принес Гликль счастья. Она увидела, что новый дом очень отличается от того, к чему она привыкла. Она не знала французского языка – по крайней мере, не более нескольких слов, известных каждому культурному человеку в Европе, и ненавидела услуги переводчика. Она не могла даже обменяться любезностями с соседями. Все здесь было так причудливо, в противоположность «прямым немецким обычаям». В доме было очень много слуг. Мужчины носили парики по парижской моде (perruques). Еврейские бизнесмены обсуждали дела с неевреями! Она чувствовала себя особенно неуютно, потому что не принимала участия в делах своего нового мужа и даже ничего не знала о них. Ее беспокойство оказалось вполне обоснованным.

Менее чем через два года богатый, образованный и уважаемый Гирш бен Исаак был неожиданно объявлен банкротом, и все было потеряно – даже мебель. Гирш пустился в бега. Судебные приставы пришли в его дом, и, пока они составляли опись, Гликль и ее дочь голодали. В еврейской общине думали, что в его делах были «какие-то неурядицы», но многие обвиняли в провале Гирша жадность христиан, ссужавших ему деньги под непомерные проценты. Женщина, посвятившая всю свою жизнь заботе о респектабельности и почете, переживала позор более сильно, чем бедность:

Я <…> должна была жить в позоре, от чего так надеялась защитить себя.

Гирш едва избежал долговой тюрьмы. Хотя Гликль снова начала торговать драгоценными камнями и стала известной в округе «как исключительно искусная в своей торговле», она была уже слишком стара, чтобы начать все сначала, как она уже однажды сделала. У четы не было другого выбора, как обратиться за помощью к детям, а это было оскорбительно для всех принципов Гликль. Разве она не начала свои мемуары с притчи, показывающей, что родители не должны ожидать помощи от потомков?

Десять лет спустя Гирш умер, и Гликль была вынуждена переехать из дома, где она жила, в маленькую комнатку над лестницей в двадцать две ступени, без плиты, и она готовила себе на общей кухне с помощью служанки. Ей пришлось даже страдать от глубокого стыда, принимая помощь общины. Поэтому она, хотя и с неохотой, согласилась на уговоры переехать к дочери в Мец, где она жила в почете и где за ней ухаживали с большой заботой и любовью. Некоторые семейные радости – успехи ее детей и рождение внуков – освещали ее жизнь в последние десять лет. Сама она умерла в 1724 году в почтенном возрасте 78 лет.

Великое разделение

Что меня более всего тронуло, когда я впервые прочитал книгу Гликль, это то, что, хотя она родилась более 350 лет назад, ее слова звучат в точности так же, как слова некоторых моих родственников из предыдущего поколения и даже некоторых нынешних знакомых. Конечно, она непохожа ни на кого лично, но если соединить их черты, получится та же смесь сочувствия и снобизма, стойкого мужества и жалости к себе, терпения и раздражительности, презрения к плебеям-неевреям и раболепного низкопоклонства перед нееврейской знатью. Я всегда полагал, что эти черты являются результатом бурной недавней истории евреев, но мемуары Гликль показывают, что у них гораздо более долговременная основа. Слова Гликль звучат удивительно современно. Ее сочинение явно демонстрирует, что знакомая идишская манера разговора – а большая сила Гликль как писателя состоит в том, что она записывает слова так, словно произносит их вслух, – имеет гораздо более долгую историю, чем я представлял себе раньше. Современные идишские интонации, оказывается, не обусловлены лишь русским или польским влиянием, но вдохновлены также словесной музыкой Библии и молитвенников.

Вся жизнь Гликль была построена на двух столпах – бизнесе и семье, воздвигнутых, в свою очередь, на фундаменте не подлежавшей обсуждению традиционной религиозной веры. В ее собственных глазах, однако, все три компонента являли собой единое целое. «Усердно работай в своем деле, – пишет она, – создание достойной жизни для твоих жены и детей есть мицва – Божья заповедь и обязанность мужчины». Действительно, для Гликль бизнес и жизнь казались неразделимыми. «Первый вопрос, который задают человеку в будущем мире, – говорит она своим детям, цитируя вавилонского раввина IV века Рабба бар Хуна, – “Был ли ты честен в твоих деловых отношениях?”» На самом деле цитата звучит так: «Был ли ты честен во всем твоем поведении?»[185] Я не думаю, что такая нераздельность работы и жизни обусловлена, как полагают некоторые исследователи[186], влиянием новомодного духа капитализма, который социолог Макс Вебер связывает с протестантизмом. Мне кажется, что она следовала тому же импульсу, что и целый ряд говоривших сначала по-немецки, а затем на идише купцов, торговцев, финансистов и деловых людей, которые на протяжении предшествующей половины тысячелетия делали евреев незаменимым скрепляющим раствором для экономики Центральной и Восточной Европы и которым Германия, Богемия, Польша и Литва были обязаны многим, если не сказать почти всем, в развитии своей коммерции.

Но была и иная традиция, от которой Гликль явно и неявно отстраняется. У восточной половины идишского мира были свои особые нормы. За Одером деловой успех хотя и не совсем презирался, но пользовался гораздо меньшим уважением, чем в западной половине. Религиозные училища польско-литовской конфедерации были наполнены студентами, всю свою жизнь изучавшими Талмуд и претендовавшими на то, чтобы содержаться общинами (и на деле ими содержавшимися). Здесь поддерживалась совершенно иная модель идеальной семьи, предполагавшая, что муж проводит весь день в доме учения, а жена трудится и борется с мирскими проблемами, чтобы поддерживать его. Действительно, даже в Германии и Франции ограниченная общественная поддержка учащихся считалась богоугодным делом. Невестка Гликль кормила некоторых студентов-талмудистов и раввинов, другие поддерживались благотворительными взносами ее зятьев. Когда умер отец ее мужа Хаима, было нанято десять раввинов, чтобы молиться и изучать Талмуд в память о старике. Но сам Хаим успешно совмещал коммерцию с набожностью. Как бы он ни спешил по делам в городе, торгуя золотом, вспоминает Гликль, он не пропускал ни одного дня, чтобы не заниматься изучением Торы, а после смерти своего отца он целый год не предпринимал поездок, «чтобы не пропустить ни одного