«Это всё он, он! Как он смеет вообще так со мной, дрянь! Дрянь!»
Вот появись он сейчас перед ней — так и крикнула бы в рожу: «Дрянь! Дрянь!» Всё бы лучше: чем беситься от некого смутного невидимого врага, легче столкнуться с ним, живым и конкретным, и высказать всё, и тогда не столь важно, что будет после. А так оставалось только изматывать себя бессильной злобой и делать вид, что всё, как обычно. Нервно усмехаться. Время от времени прижимать бокал к губам, не в состоянии отпить хоть глоток.
Переждать этот вечер, а дальше станет лучше. Обязано стать. Она вернётся в норму, вернётся к привычной себе, не на вид, а на самом деле. И забудет о мелких временных помехах, какие возникают иногда.
Интересно, а если меня сейчас попросят станцевать? — подумала Рита. Сможет она это сделать вот прямо в эту минуту? М, всегда готовая фройляйн Рита? Как думаешь? Если честно, ей казалось, что нет. То есть, если на кон будет поставлено многое, то, конечно, сможет, куда она денется (да, представить легко, очень легко). Но вообще, здесь и сейчас, она предпочла бы отказаться от танца. Нет, идол тут ни при чём: никакие сети не властны над фройляйн Ритой. Но в данный момент лучше не стоит. Так сложились обстоятельства.
Только хрен вы об этом узнаете! Звезда всегда остаётся звездой, а комета — кометой.
Рита почти победно улыбнулась и наклонилась над столом. Они что-то говорили. Она делала вид, что слушает. На самом деле она не слушала, но со стороны выглядело так, как надо.
Надо было начать писать.
Даже не из-за обещания, нет. Просто, он же поэт. Он должен, ему нельзя по-другому.
Лунев медленно, словно растягивая время, поднимался в свой кабинет. (Он говорил про себя так: поднимался — несмотря на единственную ступеньку по пути, что вставала между двумя комнатами, как порог. Скорее, подъём совершался в аллегорическом смысле: в кабинете было будто бы ближе к высшим сферам, как с чердака ближе до звёзд). Что он будет писать, он не представлял.
Сейчас, — процесс прокручивался в его голове, как ряд указаний с иллюстрациями, — сейчас надо будет войти, закрыть за собой дверь, сесть за стол и начать работать. Каким образом сделать последнее — оставалось неясным. Что он выведет на новом чистом листе? Слова так и не пришли, а выдавливать их из себя по запросу разума Лунев не умел. Скорее, он убил бы целую ночь на то, чтобы сложить в мыслях и нацарапать одну-две хоть немного складных строчки. Скорее всего, тем и закончится.
Лунев вошёл в кабинет. Стол. Окно. Бумага.
И вот тут в нём полыхнуло. Нет, он напишет, и напишет не какую-то халтуру, он напишет вещь. Которая станет тем, в чём так все нуждаются сейчас; которая бьёт точно без промаха; которая не «примерно» и «что-то вроде», а именно то, чему должно быть. Он не просто поэт, он — гражданин. Он обязан. Перед лицом народа, перед угнетёнными, перед всеми людьми, перед всей страной — он должен. Это ничего, что слова не пришли, он сам их найдёт; если надо будет — с боем выцарапает из объятий небытия. Неведомое пламя придало ему мощь и смелость нечеловеческой природы, и он больше не чувствовал препятствий.
Поднимай перо, поэт, и пиши. Тысячи глаз следят за тобой, тысячи душ последуют за движением твоей руки.
Он сел за стол. Злобная улыбка застыла на его лице. Поднял глаза на ночное небо за окном, на пару секунд задумался.
«Это больше, чем то, что мы можем позволить просить», — всплыло у него в голове. Да, он помнил. Та самая строка, которая пришла к нему в одиночку однажды ночью и которую он не мог ни к чему привязать. Вот теперь и пригодится: её время пришло.
Сейчас только поменяем немного. Лунев быстро, но аккуратно повращал слова так и сяк, и они сложились в лучшую — более понятную и менее навороченную строчку:
«Это больше, чем мы можем позволить просить».
Есть. Сильно. Сурово. То, что требуется. С этим уже можно работать. Лунев склонился над бумагой и застрочил.
Так долго, как в этот раз, ещё не было. Так мучительно трудно и, в то же время, так тревожно радостно. Не счесть, сколько раз он зачёркивал слова и писал над ними другие, которые, в свою очередь, тоже сминались под толстой чёрной линией и теряли дар говорить. Сколько раз перебирал он ворох похожих (но неточных! неточных!) эпитетов, сколько раз, когда найденное слово не вмещалось в почти законченную строфу, безжалостно сметал всю конструкцию и выстраивал новую, вокруг единственного верного слова.
Белый вначале листок с тонкими узорами букв на нём темнел всё больше и превращался в тёмный прямоугольник с редкими светлыми просветами. Он нагрелся под жёлтым кругом лампы, нагрелся уже и стол вокруг; казалось, это большая печь, пышущая жаром.
Час проходил за часом (а были ли часы), вечность за вечностью, но Лунев и не думал прерываться. Он работал без устали или, даже если усталость была, не замечал её: не было времени заметить. Как каменотёс, он выбивал из огромной глыбы то, что было в ней с самого момента зарождения, но тщательно скрывалось от посторонних глаз. Сейчас движение его резца было движением народа, взгляд — взглядом народа; он был одним исполином, составленным из множества маленьких человечков. Ему одному они доверили общее дело, в нём воплотили всю свою волю; только он был ответственен за всё, что происходило и произойдёт потом.
Он один. Разгадать скрытый пеленой лик, сказать: «Вот ты! Мы тебя видим!» — эта обязанность на нём. И никто не подскажет, там ли он ищет, в той ли стороне, правильно ли воссоздал черты: только после того, как будет брошен вызов и сделан шаг навстречу неизвестности, станет ясно, правильна ли была догадка. А что будет за догадку — это узнается и того позже.
Ночь сгущалась, падала, замолкала, светлела. Лунев ничего не замечал: ни нервного света, ни глазеющих звёзд, ни теней в углах. Он видел только валуны слов, ворочающиеся раскалённые глыбы, которые он перекатывал в упорном труде. Видел разломы пород, текущую магму… Воздух нагрелся и дрожит, сухо и никого — только камни, камни раскалываются. Он был с ними на равных — они только и двигались в этом жестоком, неживом, но всё же живущем мире.
Постепенно светало. Пласт проснувшегося, вставшего с востока солнца заползал в комнату. С интересом трогая лапками гладкость стола, шероховатость обоев и мягкость подушек на небольшой софе, он расположился тут, разлёгшись на вещах кабинета. Ему, видно, уютно было здесь: рассмеялся над жёлтым кругом под лампой, поиграл ручками, скрепками и карандашами, а потом утихомирился и властно устроился в комнате, как забалованный домашний любимец.
Лунев сидел, не двигаясь. Перед ним лежали исписанные листы бумаги. На них можно было прочитать готовое стихотворение.
Это больше, чем мы можем позволить просить,
Это то, что мы обязаны требовать.
Кто-то там наверху выплел железную нить
И за нитью он велел всем последовать.
Мало света в том углу, где незванец живёт,
Только тени безобразные пялятся.
Может, чей-то, может, мой или твой очерёд
В когти чёрные обжоре отправиться?
Погодите, если просто светильник включить?
Паучок только удрать от нас хочет!
Это больше, чем мы можем позволить простить:
Взять метёлку и смахнуть с пылью прочей.
Лунев прочитал. Ещё раз. Ещё раз.
Это он написал? Это у него получилось?
Стихотворение — в нём столько силы, столько жизни, оно просто не могло выйти из-под его пера, родиться в его голове.
Но оно написано. На листке бумаги. Им написано.
Свершилось? Улыбка, другая улыбка — изумлённая, почти счастливая — застыла на его лице. Стихотворение получилось, вышло таким, каким должно было выйти.
Это он сделал. Невероятно, но это он. Он смог: он написал в итоге.
Написал именно то, что надо было написать.
Снова и снова Лунев перечитывал выплывшие из-под его руки строки. Определённо, они не шли ни в какое сравнение с его прежними стихами. Те, хоть порой и были прелестны, всё же оставались поделками, шалостями, они появлялись по большей части от избытка свободного времени. Это же — слова, ради которых и существует поэт, когда он — рупор эпохи…
Тут Лунев засомневался. А не кажется ли ему всё это? Он сейчас под впечатлением от своего детища, которое кажется ему великолепным, нет, больше — великим, практически идеальным; вряд ли он может адекватно воспринимать реальность. Если и есть ошибки в мелодике, натяжки в образах, он их попросту не видит. Внезапный испуг подскочил в нём: действительно ли стихотворение так хорошо, как подумалось вначале? Когда эйфория уйдёт — не откроется ли взору странное нагромождение звуков и фраз, бессмыслица, автор которой тщетно пытался наваять нечто грандиозное?
Ночь ещё не ушла, хотя и уползала неспешно. Лунев присел возле светильника, пробежал глазами строки ещё раз. Нет, бесполезно. Он никогда не мог оценивать свои стихи. Когда другие ими восторгались, ему было непонятно: что такого они там нашли? что такого увидели? Нет, восхищение и интерес, конечно, были приятны, и знать ответы на эти вопросы он тоже бы не отказался. Но реакция, по большей части, была не слишком важна. Понравилось — хорошо. Не понравилось — ну, что ж, это вроде как и не планировалось. Сейчас — нет, совсем другое. Сейчас Луневу надо было знать точно: ну как? хорошо? то, что надо? вам нравится?
Хоть бы одного читателя, прямо здесь и сейчас! Некому, совершенно некому взглянуть со стороны, а это было жизненно необходимо — и немедленно. Тревога не отпускала его. Если, проглядев стихотворение, они скажут что-то вроде: «Неплохо, неплохо… Но вообще, если честно, белиберда», — то, в таком случае, зря он это писал, мог бы и не начинать. А если и это стихотворение — зря, то в чём же другом может быть смысл его жизни?
Впрочем, нет, это не белиберда. Это стройно, жёстко и ясно. Уверен, да. Нервный взгляд Лунева быстро обежал комнату. Свидетели, нужны свидетели. Это не то стихотворение, которое можно просто записать и сложить в ящик. Его должны читать, оно — для людей.