— Я раскаиваюсь.
Да, да, он раскаивается! Как можно было писать такие ужасные слова об этом человеке! Он был так близок Луневу, ближе, чем кто-либо когда-либо, Он знал про него всё, Он был самый замечательный, самый лучший. Хотелось только всецело подчиниться Ему и любить, как никого до того не любил…
— А я-то тебя насквозь вижу, Лунев. Я всё-всё про тебя знаю, — глаза лукаво улыбались. — Поэт из тебя никакой, но это не столь важно. Если будешь слушаться меня, это будет уже не нужно. Только переходи под моё крыло, не противься мне, ты же и сам этого хочешь…
«Эй! Он же тебя гипнотизирует!»
Лунев очнулся и встряхнул головой, сбрасывая завладевшее им наваждение. Да он попросту был в трансе, и этот урод чуть не навязал ему совершенно дикие мысли и чувства, чуть не заставил его делать по-своему.
— Тварь, не смей меня гипнотизировать! — он вскочил и метнул в идола гипсовый бюст на подставке.
Статуэтка пролетела в сантиметре от уха и ударилась в дальний угол кабинета. Фигура за столом и не пошевелилась.
— Рука не поднялась? — насмешливо спросил Он.
На секунду Лунев замер (как же так! я бросил точно!), потом в смертельном испуге кинулся к двери. Он совершил святотатство, непростительный проступок, и страшно даже представить возмездие, которое теперь последует. Раз и два он дёрнул за ручку двери, ещё, и ещё, и ещё раз — ничего.
— Она заперта, — сказал Он.
Тихо подвывая, Лунев сполз по двери и забился в угол. Это была западня. Кабинет — маленькое замкнутое пространство, из которого его никто не собирается выпускать. Это конец.
Подняв на секунду глаза, Лунев увидел, как медленно приближается Он, и попытался забиться ещё дальше в угол.
Идол склонился над ним, и всё, что сейчас видел Лунев, это Его глаза — бездонные всеохватывающие глаза. Чтобы тонуть в них. Безвозвратно. Чтобы не осталось ни крупинки тебя.
Он просяще пролепетал:
— Не отнимай меня у меня. Это всё, что мне осталось.
Необычно огромная жёлтая луна взошла над городом. Небо — складки синего бархата — становилось чуть теплее от неё. Больше на синеве не было ничего, разве что чёрные вершины зданий кое-где тянулись к ней. Это ещё не ночь, нет. Двенадцать не било, и вечер не слишком поздний.
Парк играет в лунный сад, волшебный и загадочный. Он может показаться ещё одним помещением — большим залом, который полностью в распоряжении и власти богемы, несмотря на то, что ветки деревьев голые и чёрные, да и остатки сгнившей листы уже никак не сойдут за ковёр. Просто… представьте, что всё совсем не так, гораздо красивее. Это же легко.
Они уже прочитали все стихи, что можно было прочитать, озвучили все мелодии, что можно было озвучить, а новое к ним не приходило. Поэтому в парке, игравшем в лунный сад, они играли в дам и господ, в высший свет — графов и герцогинь, баронесс и маркизов. Они важно прохаживались под ручку, благовоспитанно беседовали о высоком, иногда заходили внутрь дворца (о! настоящий дворец!) побеседовать более интимно или, может, согреться, опять выходили на лунные дорожки парка (простите, сада).
Фройляйн Рита в этом не участвовала. Она стояла у крыльца парадного входа, облокотясь на каменный парапет, и с насмешливым скептицизмом наблюдала за парочками. Высший свет… Что ей высший свет? Она — другая, она метеор — падающая звезда, что пролетит, ярко блеснув, и потухнет. Свечка, свечка на ветру…
Она блистала весь вечер, не помешает перерыв. Небольшой, скажем, на полчаса. Сейчас девочки наиграются в принцесс, а мальчики — в галантных кавалеров, а потом девочки уйдут, им уже давно пора будет спать. Оставшаяся ночь — за ней, падающей звездой, огненной хвостатой кометой.
«Пока я горю, я живу, я есть! Сколько бы ни старались идолы и их приспешники, сколько бы ни растягивали сети — меня им у меня не отнять. Я, фройляйн Рита, всегда останусь собой. Собой. Со…»
— Фройляйн! Вам письмо.
Она резко обернулась к Хасселю, парнишке-художнику, протягивавшему ей сложенный в несколько раз листок. Заметив встревоженность, даже некий испуг на его лице, она недоверчиво перевела взгляд на письмо: а, понятно! Печать оттуда — синие побеги какого-то вьющегося растения, образующие решётку. Рита небрежно взяла листок.
— Всё нормально, — она снисходительно улыбнулась Хасселю. — Не стоит так пугаться при первом увиденном госзнаке.
Парнишка кивнул в ответ и, кажется, был рад ретироваться.
Рита нетерпеливо распечатала письмо.
Какие знакомые интонации… Негодник! Он посмел ей писать?
Этот голос — спокойный и чуть саркастичный, умеющий оскорбить до глубины души, не выходя за формальные рамки приличий — она помнила очень хорошо. Несколько раз пробежала она взглядом строки сверху — с самого приветствия — и до конца листа, до самой подписи внизу, поставленной автором, видимо, из наивного предположения, что иначе Рита может его не узнать. Как же, не узнает: все его старые замашечки («Высший балл вам — за иллюзию симпатичности и присутствия мозгов») и новые пополнения («Наверху о вас давно наслышаны… фройляйн Рита? Или вы уже фрау Марго?») Строчки выводили её из себя, с каждым разом всё больше и больше, каждое слово, каждая буква нахально каллиграфического почерка: краем сознания она чувствовала, что покраснев, побледнела и снова краснеет, покрывается пятнами, и что только с ней происходит всего лишь от какого-то письма.
Письма от персонажа её прошлого. От её злейшего врага.
Удивительно же передаёт себя на бумаге этот подонок! Просто как будто стоит рядом и произносит всё вслух, со своей насмешливой улыбкой, с изящной плавностью во всех движениях, с безукоризненной вежливостью галантной сволочи.
Рита ненавидела его. Он её тоже.
Что она вслух шепчет все вспомнившиеся ругательства — Рита поняла это, только когда услышала голос Зенкина:
— Фройляйн?
Она подняла глаза: Зенкин встревожено смотрел на неё, стоя почти вплотную. Остальные были довольно далеко: всё ещё бродили по парку и занимались своими делами.
— Что вы читаете? — спросил он вполголоса, чтобы слышно было только им двоим.
— Это письмо от Киры, — Рита со злостью встряхнула листком. — Да-да, непонятливые вы мои, от Кирилла Эрлина, если это название вам более привычно.
Минуту она молчала (а Зенкин, по-видимому, боялся её прервать), ещё раз просмотрела письмо, гневно бросила:
— Сволочь!
Её трясло.
— Что? Что он тебе написал? — Зенкин протянул руку к листку. — Дай посмотрю.
— Нет! — Рита отпрянула и, гордо выпрямившись, спрятала письмо. — Это никто читать не будет. Слышишь? Никто!
Зенкин отступил:
— Ради Бога! Ваше право.
— Никто! Никто! Kein Mensch![10]
Крик затонул в безмолвии дремлющего парка. Кусты даже не прошелестели в ответ. Несколько людей повернули головы, но быстро вернулись к своим разговорам.
Рита отошла на несколько шагов, снова развернула скомканный лист (она прятала его в сжатых ладонях), взглянула.
— Я сожгу его.
Она заметалась туда и сюда в поисках спички, или зажигалки, или факела, или костра, или другого источника огня, но ничего подходящего здесь не было.
— Фройляйн…
— Хорошо, в таком случае, разорву.
Рита присела на парапет, опершись одной ногой о землю, и начала методично разрывать листок. Сначала на полоски, их — на квадратики, а квадратики — на ещё более мелкие квадратики, а те — на мельчайшие кусочки, песчинки, которые бесследно затеряются в космическом пространстве. Это заняло много времени, и прохладная ноябрьская ночь с меланхоличным интересом наблюдала за процессом. Рита не остановилась, пока последний фрагмент не был уничтожен.
Наконец, расправившись с письмом, она подняла голову и победно посмотрела на Зенкина. «Вот!», — говорил её торжествующий взгляд. Зенкину, возможно, было, что возразить её безоговорочной уверенности, но, если и так, он не решился.
Рита вернулась домой в середине следующего дня. Привычное дело: полночи кружиться, танцевать, смеяться, отдать себя вихрю веселья; оставшиеся полночи провести у кого-нибудь (обычно у Редисова или Боброва, иногда у Зенкина, или у кого-то ещё), утром нормально отоспаться и вернуться к себе уже далеко за полдень. Рита пошарила в кармане длинного, немного бесформенного платья, нащупала ключи — единственное, что она таскала с собой. Надо же как-то попадать в квартиру. Иначе и ключи не носила бы.
Не любила связывать себя вещами. Не любила вообще чем-либо себя связывать. Ненавидела, если её связывали.
А кое-кто так и собирался сделать. Всё шло к этому. Идол… Чёртов идол… Чёртов истукан, чей взгляд везде следует за тобой.
Там не было памятников, где она шла. И даже рекламных щитов. Только пустые улицы, где порой пробегали редкие пешеходы. Но ощущение, что за тобой следят, что каждый твой шаг учитывается и заносится в неведомый список, ощущение, что где-то совсем рядом, может, на расстоянии вытянутой руки, прочертили глухую линию, границу, за которую тебя решили не выпускать, — это ощущение не оставляло Риту. Они не приказывают что-то делать, нет. Просто молча смотрят на тебя. Насквозь.
Такое могло быть и раньше, да, случалось, но чувство всегда было кратковременным, его легко было прогнать. Рита, во всяком случае, всегда справлялась. А теперь — что за дела? И откуда эта стеснённость в груди, будто и правда лишили воздуха, опутали верёвками, затянули и продолжают тянуть до предела?
Это всё письмо, да, как же она сразу не догадалась. Письмо Киры всё-таки выбило её из колеи, да и не удивительно. Столько лет минуло — и вновь все эти подколы из школьных классов и коридоров. Подлец!
Нет, не то. Письмо вызвало у неё злость, ярость, бешенство. Но не ощущение, что ловушка захлопнулась. Не страх.
«Страх? Ты сказала — страх?»
Как ни прискорбно. Да, страх. Не страх смерти, до него Рите было далеко, да и плевать она хотела на физический конец своего существования. Нет, это был страх другого рода: затеряться. Сломаться. Перестать быть собой.