Идол — страница 25 из 44

Всё поразительно настоящее — снег, вмятины от следов в ложбинах, чёрные древесные палочки, серо-синее небо, волны холмов на многие, многие шаги вокруг. Только сам он под сомнением.

Он — существует? Если он — Лунев, то, непонятно, где искать Лунева. Если нет, то вопрос, кто же он.

Он вдохнул мёрзлый воздух. Серо. Ничего не чувствуется. Ничего.

Проморожен насквозь.

46.

— Чего делаешь?

— Ничего.

— Я тоже.

Зенкин и Редисов столкнулись у окна во Дворце Культуры. Народу было так мало, что никто не счёл нужным даже собраться в зале — они бродили туда-сюда и иногда переговаривались. Человек десять от силы — в огромном здании, нечего сказать, радостная картинка. Подумали бы они год назад, что резиденция столичной богемы превратится почти что в замок с привидениями?

(Привидений старались упорно не замечать, хотя те, безусловно, были. Как бы не прибавилось в скором времени).

Несколько минут они смотрели за окно — пустая земля, тронутая первыми ночными заморозками, облетевшие клёны (это были клёны, да, они запомнили, когда листья ещё были), небо цвета… сложно сказать, какого конкретно цвета — грязноватое какое-то, да ещё неровные обрывки туч одни на других, всё потёртое, смятое.

— Ну как? Впечатляет? — спросил Редисов.

— Ммм… Что?

— Вот это, — он обвёл рукой пейзаж за стеклом.

— Ну… Что-то в этом есть, — неуверенно ответил Зенкин. — Скажем… свободное пространство.

Редисов якобы понимающе кивнул.

— Ясно. Свободное пространство — это хорошо, конечно.

— Угу. Подумать — можно написать оду. Нормально так: «Ода свободному пространству».

Оба закивали: да-да, пространство — это восхитительно, особенно если оно никем не загорожено и не заполнено всяким хламом. Пусть им вообще не пользуются, чего стоит? Абсолютная пустота, совершенная абстракция без всякого наполнения — красота.

— А у тебя как? Идеи есть? — спросил Зенкин.

Редисов смерил его испепеляющим взглядом (что за бестактность: задавать сатирику подобные вопросы в такое время), но через полминуты ответил почти непринуждённым тоном:

— Да так… ничего стоящего пока. Ещё надо всё хорошо обдумать, это же не как у вас, поэтов: стукнуло в голову — написал. Я ответственнее подхожу. К тому же, в последнее время все мысли о другом были…

Зенкин торопливо кивнул, они замолчали. Мысли «о другом» — это мысли о рукописях, о том, кому их ещё передать и как при этом не попасться. Что ж, своей работой Зенкин и Редисов могли гордиться. Все надёжные люди уже были задействованы, и переписанные стихи сейчас вращались в таких широких кругах, о которых в начале всей этой авантюры и мыслей не возникало: о них просто не догадывались. Часто по цепочкам Зенкину и Редисову возвращалось обратной связью: всё идёт лучше некуда! мы читаем! мы понимаем! нам не всё равно!

«Не всё равно», — это имело чуть ли не самое большое значение. Что есть автор, если те, для кого создавалось его творение, не отвечают? Глас вопиющего в пустыне? Нет, создатель миров для собственного пользования, которые, в отличие от грёз вольного мечтателя, не предназначались для него одного и в которых он вынужден остаться один. Изучать их, бродить по ним вдоль и поперёк, если так нравится своё создание, но — всегда — в полном одиночестве.

«Не всё равно» — это волна. Волна для тебя, автор. Волна, которую ты породил и которая поднимет тебя на высоты.

Единственная проблема была в том, что автор… куда-то исчез. То есть, не исчез, конечно, но нигде не появлялся. Заперся у себя дома что ли?

— Что-то Лунева давно нет, — произнёс Редисов.

Зенкин кивнул.

— Ты его так и не видел?

— Не-а.

— Послушай, ему надо позвонить. Что это такое? — убеждённо заговорил Редисов. У него больше не получалось скрыть, что он серьёзно встревожен.

— Нет-нет, не стоит, — Зенкин замотал головой и отступил от окна.

— Почему же?

— Боюсь, мы ему помешаем. Вдруг он в этот самый момент творит что-нибудь гениальное, а мы — дзинь! — и вспугнём всё вдохновение, — Зенкин принуждённо рассмеялся. — Знаешь, как он потом будет злиться?

— Мне всё-таки кажется странным: он так долго не появляется здесь, — пробормотал Редисов.

— Ничего странного, — заверил его Зенкин (взгляд при этом говорил, что в словах, конечно, нет почти никакой правды, но только, пожалуйста, не надо звонить, не надо узнавать то, чего знать не хочется). — Мы, поэты…

— Фройляйн! Фройляйн Рита пришла! — раздались крики.

Зенкин снова подступил к окну, Редисову достаточно было повернуть голову.

У кованых ворот посреди обрывков павшей листвы действительно стояла фройляйн Рита. Эту высокую фигуру в буро-красном платье нельзя было ни с чем перепутать. Тугой узел на темени как будто ещё больше выпрямлял её, подтягивал вверх. Рита стояла, пока ещё в одиночестве, и, не сдвигаясь с места, оглядывала пустынные просторы парка. Её взгляд будто требовал что-то, что положено ей по праву, требовал властно и бескомпромиссно.

Даже со второго этажа не получалось смотреть на неё сверху вниз.

— Пошли? — кивнул Редисов.

Они спустились вниз.

47.

Холодный тяжёлый воздух, обволакивающий всё — он не мог помешать танцу фройляйн Риты. Ничто не имело значения, когда она хотела сделать то, что хотела, ничего не могло помешать ей. Музыка звенела над парком — несмелые вначале, прерывистые звуки переросли в сильную мелодию: напряжённую, встревоженную, вцеплявшуюся в последние искры жизни, — такова была песня, под которую фройляйн Рита исполняла один из своих самых драматичных, самых эмоциональных танцев.

Она вытянулась в струну, но струну, которая натянута только мгновение, и пошла в круг, другой круг, то и дело изгибаясь книзу, как будто струна надорвалась и опала, но тут же выпрямляясь снова — вверх, вверх! нам надо вверх! — вращаясь вместе с музыкой и вдруг меняя направление, когда перезвон с усилием бился и дрожал. Этот танец нужен был Рите: подтвердить, что она жива, дышит и чувствует, что вся сила её, вся воля — при ней, что она — это она, и никто не может загасить её сущность.

Что-то мешало ей сегодня — невидимые сети, они добрались, опутали, они стягивали всё тело и затрудняли каждое движение. Не обращать внимания, — приказала себе Рита. Это временные помехи, оно уйдёт, если постараться, если забыть о нём. Слушать, слушать голос, несильный, несмелый, слушать тревожную музыку и немецкую речь.

Движение — всем телом — чётко, со стороны хаотично, казалось бы, на грани путаницы и ошибки, но безупречно повторяя мелодию: красота слабости, сила жертвы. Пусть падение кажется неизбежным — оно прервётся в последний миг, руки, что бессильно опускались, вскинутся вверх, струна снова вытянется, только держаться, держаться, пока это возможно, даже на самом краю: жизнь не вытечет так легко, мы ещё посражаемся за неё.

Взлёт — вращение — провал — наступающая пустота — отчаянное цепляние за жизнь. Остановка, замирание. Теперь ждать, без единого движения, только протянув руки. Слабо-слабо, едва слышно — и вновь голос набрал силу, несгибаемая воля — в нём, даже на грани падения. Вращение — сильнее! вырваться! вырваться! — руки идут чётко и смело; фройляйн Рита знает, что делает. Шаги бесконтрольны, она чуть не сбивается, почти сбивается, что такое, раньше никогда не бывало, голос обрывается, остановка. Она не сбилась, нет-нет. В последний момент движения вписались в мелодию; жёсткий взгляд вперёд: вот так! посмотрим, кто кого.

Музыка уже пошла на следующий круг, но Рита не совсем готова, она устала, сегодня кто-то явно усложняет ей задачу; но она доведёт задуманное до конца — и никак иначе. Голос ещё слабее: там тоже тяжело, там тоже силы на исходе. Стоит прочувствовать и слиться, и вот оно: вращение по кругу, по кругам, безвольное, по инерции — жизнь выгорает. Приостановка.

И снова взлёт — уже тяжелее, уже с надрывом, и куда её уводит, так не должно быть, вырваться, выйти на должную траекторию. Ей удаётся всё-таки, — а теперь остановка, перед вихрем тихо-тихо, почти неслышно; встать и отдышаться, пока есть возможность, потому что вот-вот — и она собьётся серьёзно. Взять себя в руки, как всегда могла.

А теперь — вихрь! Свобода, долгожданная свобода, спонтанный, бесконтрольный ураган, порыв, не знающий ограничений. Он проносится, как огненная буря, но — всё, рамки: встать! Она резко остановилась, пожалуй, слишком резко, её покачнуло, но она удержалась на месте.

Что за ерунда происходит сегодня? Идол, ты и здесь меня достал? Это твоя паутина, больше нечему! Я знаю.

Шёл уже проигрыш без слов, и она была не вполне уверена: что же теперь? Идти по мелким быстрым круговращениям мелодии, учитывая, что Рита выбилась немного, а ещё, что она устала и может не справиться. Она выждала какое-то время, но всё же вступила: так, теперь осторожно, раз уж решилась, мелкими-мелкими шагами вместе со вздрагивающим перезвоном, круги и круги. Со стороны лёгкие дробные прыжки, как по мелким камушкам над водой, на грани равновесия.

(Что это — тучи набегают? Сизая дымка быстро ползёт с края неба, надвигаясь на нас. Неважно, ничто из этого неважно. Важно, чтоб мы закончили. Мы закончим).

Почему так тяжко даётся то, что раньше было столь просто? Как легко она проделывала эти движения много раз, но теперь они кажутся почти невозможными. Это всё сети, сети стянули её, они путают, подтачивают силы, они сбивают с безошибочно знакомого узора и утяжеляют каждую часть тела, так, что ноги не отрываются от земли, а руки сгибаются и безвольно падают.

Рита прокружилась: раз-два-три… сбой. Она остановилась, немного в недоумении, поймала такт ещё раз: раз-два-три… сбой. Рита снова остановилась и повернулась к публике.

— Он не даёт мне танцевать! — пожаловалась она вслух. И ещё: раз-два-три… сбой! Да что такое, в конце концов! Сети, чёртовы сети, я действительно не могу; я хочу, но у меня не получается!

(Тучи наползали, тень легла на парк, тень легла на лица, что были обращены к переменившемуся небу. Там, за тучами, едва различимо виднелось зловещее сияние, пока ещё непонятной природы. Но оно приближалос