Иногда в наборе несвязных звуков её бреда слышалось что-то немецкое, вроде «Ich bin nicht tot, nein, ich bin nicht tot!» или «Du darfst nicht!»[14], но чаще всего — вновь и вновь, как девиз и катехизис: «Под пули — но собой, собой!»
Бесконечно долго. Это длится уже вечно, неужели столько же впереди? Казалось, эти метания, дрожание пересохших губ, это тяжёлое дыхание и бредовый шёпот никогда не прекратятся, и вечно будет тлеть лучина последним огнём, и вечно — плакать вьюга за деревянными стенами. Два безмолвных свидетеля навсегда замрут, созерцая танец-агонию.
Лунев был почти уверен в этом. Исхода он не видел — никакого. Какой может быть исход? Какое продолжение?
Веки Риты дёрнулись, она уронила голову набок, прижавшись щекой к жёсткому ложу, судорожно мотнула головой, опустила на другую сторону. На миг неподвижна, она дышала открытым ртом и ничего больше не шептала, как будто её силы истощились полностью. Но нет — опять поворот головы, резкий выдох, всё тело выгнулось, встав дугой, напряглось до предела — снова опало.
Танец никак не мог завершиться. Ещё не всё.
Ещё несколько пассов руками — отчаянных, энергичных. Рита вновь забилась, силясь вырваться из рук, которые её удерживали. Упала на ложе. Теперь она металась совсем слабо, вновь и вновь ударяясь о настил, скорее, из-за остаточных спазмов мышц.
— Собой… Со… — тело её вытянулось в струну, замерло в предельном напряжении. Потом разом обмякло. Рита выдохнула и замерла без движения.
Минута. Две.
Движение больше не возобновлялось. Побелевшее лицо застыло, похожее на восковую маску.
Ещё тишина. Тишина и тишина.
— Отмучилась, — тихо произнёс Семён.
Лунев по-прежнему стоял у изголовья, не шевелясь.
Он не верил, что она умерла.
71-80
Глубокая и окончательная заморозка. Зима, если она и раньше была зимой, теперь была собою несомненно и вступила в полную силу. Твёрдая и неколебимая линия горизонта пригвоздила верх к низу, синее к белому, серое к серому, и замкнулась.
Дуги синих холмов ряд за рядом убегали вдаль, ложились один поверх другого, чертили по пространству — бесконечно, бесконечно. Выл ветер, нагоняя нескончаемый снег. Позёмка скользила по бесцветному безмолвию.
Это память? Это забвение? Это последняя дань — забыть, чему, забыть и забыть.
Здесь только зима. Ничего не было. Ничего не будет.
Просто нечему быть, — кто это утверждал обратное? Кто сказал, что где-то живут, что нечто изменяется, пока течёт время? Кто придумал само время, если даже некому придумать?
Нет никаких перемен, и это так само собой разумеется, так последовательно: разве будет нечто меняться просто так, когда нет никаких причин? Незачем, не имеет малейшего смысла, любое изменение бессмысленно, а потому не имеет места. Подумать только, сдвинется ли мир хоть на йоту по прихоти случайности, — да никогда. Как вообще возможно?
И зачем передвигалась земля внизу, было непонятно, так или иначе, всё оставалось неизменно. Просто снег мельтешил — в сугробах и рытвинах. Просто осталось с давних пор.
Звуки не существуют, кроме неизменного гудения ветра. Оно постоянно — не кончается, потому и начинаться ему не надо. Без перерыва. Всегда. И ничего не бывает, кроме вязкого тянущегося движения, что ползёт куда-то. По остаточному принципу. Ему никуда не надо. На самом деле, никуда. Оно просто не успело остановиться, и никто не потрудился этого сделать за него.
Существование — почти то же самое, что несуществование, только с мутными пятнами по сторонам. Пятна блёклые, они слабо колеблются, как отблеск отражения на прозрачном стекле, еле заметный, может быть, вовсе незаметный даже: никто их не увидит, никто не поймает их на том, что они были. Их тоже почти нет, на самом деле, это просто ещё одно побочное колебание среды. Зачем-то оставшиеся отголоски. Кто и для чего их оставил? Бессмыслица какая. Куда проще было бы совсем без них.
Зачем отголоски, когда они ничего не дают и ничего не делают сами? Только создают слабое впечатление, что за границами есть что-то ещё. А там ничего нет.
Простор — это тоннель. Это длинный и узкий проход с далёкой точкой впереди, и движение по нему не составляет труда. В одном направлении идти не трудно: другого просто не существует. Нет альтернатив, нет судорожной необходимости выбора, нет больше никаких проблем. Это ничего не требует. Это просто заведённый механизм: его запустили, и он идёт.
Сила инерции — сила единственная.
На ней держится мир. И не надо ему ничего больше. Он очень маленький на самом деле, этот мир. Он не больше прохода с просветом в конце. Границы не дальше стенок узкого коридора, без поворотов и впадин поверхностей — просто вперёд, длинно и прямо. Направления пространства, стороны света? О чём это? Просто ещё немного блёклых пятен, ещё несколько иллюзий звуков, что когда-то имели смысл. Неправда всё. Нет и не было никакого смысла. Просто случайные созвучия.
А жизни не бывает. Её никогда нигде не бывало, не было даже намёков и остаточных помех, которые можно было бы принять за некую «жизнь». Странное слово. Все слова очень странные.
Почему они что-то обозначают? Ведь ничего этого нет. И по какой причине возникло их мельтешение, вот уж что совсем непонятно. Кому и зачем мог потребоваться целый ворох бессмысленности?
И они не могут существовать. Они — как звуки, а звуков, кроме ветра, нет. Да и вообще, ветер — это не звук. Это один из неизменных элементов существования, вечных и непрекращающихся. Это изначальный параметр, встроенный в самый этот мир, так же, как форма или размер.
Ветер — это как снег, как холмы, как тянущееся движение. Ветер — это навсегда, вечно и вечно. Вечно и вечно.
Всё, что есть, то вечно. Другого просто нет. А что же ещё: раз мир неизменен. Степь. Холмы. Снег. Ветер. Зима. Вперёд.
Горизонт неподвижен. Низ бесцветный, верх бесцветный, ничто одно не отличается от другого. Линия длинна и непоколебима — по всей протяжённости. Закрыта. Замкнута. Тверда. Неразбивна: единое.
И никого. Никто не живёт. Никому не дано и не надо.
И не трудно. Не холодно. Не страшно.
Некому.
Но всё же время протекало должным ему путём, вне зависимости от их ощущений и состояний, как и положено было ему течь, и лента пути вилась от посёлка к посёлку, только они этого не замечали.
Длинные ряды их тянулись по степям приозёрья, просто так или погружённые в вагоны. Линия двигалась непроизвольно, не по желанию, а по природе своей, и была при этом сомнамбулой. Безвольно они пропускали всё сквозь себя, не замечая при этом.
Объективная, общая для всего мироздания, всё-таки существовавшая жизнь текла мимо, параллельно железнодорожному составу, в котором их везли куда-то. Когда они пребывали в поездах вместо открытой степи, стук вагонов — мерное та-та, та-та; та-та, та-та- заменял им шум ветра: ведь он такой же бесконечный и непрерывный, просто другая вариация всё того же неотделимого от мира шума. Порой в сущее врывался ещё пронзительный неожиданный свисток — это далёкий, никогда не виденный ими паровоз провозглашал своё присутствие, возвещал в который раз, что железная сила влачит их помимо их воли и желаний — огромный железный титан, страшный и непонятный, такую мощь не одолеешь, и даже уговорить невозможно: он не для того, чтобы слушать, он — грозный и неумолимый. Когда свисток оглашал расстилавшуюся вокруг степь, им виделся жёлтый фонарь, прорывавший метель и темноту, с визгом несущийся сквозь ночь, и они пугались незримого врага, которого наделило непобедимостью их воображение.
И пока дремали они в окружении образов собственной дремоты, ночи и дни, дни и ночи сменяли друг друга, месяцы двигались медленно, по суткам, но они двигались, по мгновениям приближая весну. (Что бы ни означал странный звук «весна», но они ждали этого, с еле пробивавшейся сквозь дремоту тревогой, с едва различимым возбуждением на заднем плане. Это только и поместилось в узком тоннеле с точкой света далеко впереди).
Можно ли вынырнуть, выползти, выцарапать свою жизнь из глубокого омута, вырваться на поверхность и вдохнуть наконец? Можно ли посчитать себя по-прежнему одушевлёнными предметами и попросить, чтобы считали другие? Мы ведь можем жить, что бы ни случилось, какие бы тени ни накрыли нас, затмив всё вокруг и даже внутри нас самих? Пока нас не убили, мы можем жить? Только лишь жить? Скажите же, ответьте нам кто-нибудь, кто знает. Мы — нет.
Кто такие «мы»: люди ли, странные ли, бредущие строем существа, что ползут в щели, которые они нашли, на свет и тепло, не зная даже, не чувствуя, где эти свет и тепло, откуда исходят их манящие потоки и где искать. Забыв, если уж на то пошло, что такое «свет» и «тепло». Ничего не знающие, не понимающие, желавшие только жить, жить и жить — упорно и непреодолимо, они только надеялись всем своим простейшим существом, всем организмом и ползли дальше.
Пока весна приближалась… Оставалось только ждать её, пусть бы и без надежды, без осознания, чего ты ждёшь. Только на этом слепом стремлении и оставалось держаться. Ждать. Ждать.
Ждать.
Неотвратимо и неизменно.
Время ведь не стояло на самом деле. Оно обещало перемены, ещё неясно, какие, но они не могли не произойти, если время двигалось. В ту или иную сторону, но они будут. И это увидится, при любом раскладе.
Они увидят это. Надо только дождаться.
Потеряв счёт станциям и поездам, ориентацию во времени и пространстве, память и планы, как прошлое и будущее, они застыли в ожидании. Статичные фигуры в потоке времени — вот они кто.
И уже сдвигалось, медленно сдвигалось что-то под покровами неясности и тайны, белыми, как степные снега. Верно, неостановимо, всё больше проявляясь, но всё так же неразличимо. Узнать бы, что это. Знать бы, чего ждать.