Каковы бы ни были источники, из которых Меноккио черпал идеи, он не был ни анабаптистом, ни аверроистом. И в своем отрицании христианского Откровения и учения Церкви часто шел дальше, чем они. По гипотезе Гинзбурга, фильтр, через который он пропускал идеи, вычитанные в книгах или услышанные от более начитанных собеседников, следует искать не в ученой, а в народной культуре — в «крестьянском радикализме», который был намного старше Реформации. «На языке, не отделимом от христианских, неоплатонических, схоластических систем мысли, Меноккио пытался выразить идеологию примитивного, инстинктивного материализма, выработанную поколениями его крестьянских предков»[550]. Многие критики возражали Гинзбургу, что «крестьянский материализм» — это черный ящик, ведь нам о нем почти ничего не известно. Воззрения мельника-еретика действительно радикальны и целиком не сводятся ни к одному из известных тогда учений. Однако это скорее говорит о том, что Меноккио сам собрал их из элементов, почерпнутых в проповедях протестантов (анабаптистов и антитринитариев), отголосках катарских верований, натурфилософских теориях, которые преподавали в городах, или в Коране, где ветхо- и новозаветная история была описана совсем не так, как в Библии, а Иисус представал как пророк, а не как Бог во плоти[551].
Кто бы ни был прав в этом споре, случай Меноккио показывает, что скептицизм в делах веры в раннее Новое время существовал не только «наверху» общества — в кругу гуманистов или университетских профессоров, но и среди «простецов». И некоторые из них не просто уходили из Церкви, в которой родились, в какую-то из новых церквей или еретических групп, а ставили под сомнение системообразующие истины христианства.
Гораздо чаще, чем с открытым неверием или сомнением в фундаментальных догматах христианства, мы сталкиваемся со свидетельствами средневекового антиклерикализма: от карнавального смеха над духовенством, который знал свое время и место и не воспринимался клириками как покушение на основы, до яростной ненависти к Римской церкви и фронтальной атаки против ее институтов, которые приравнивались к ереси и преследовались церковными судами, а позже инквизицией. Причем граница между легитимной пародией и богохульной профанацией, конечно, была подвижна. Как пишет Динцельбахер, антиклерикализм мог быть связан с неверием, однако чаще, напротив, был проявлением религиозности — страха верующих, что дурное духовенство ведет свою паству не в рай, а в ад[552].
От антиклерикализма до неверия не один, а множество шагов. Не всякие выпады в адрес клириков скрывали последовательный антиклерикализм. Не всякий антиклерикализм приводил к разрыву с католической церковью. И уж точно в исключительных случаях разочарование в Церкви вело не в одну из ересей, а в никуда. Яростные выпады против церковного учения и духовенства, которые звучали из уст многих средневековых еретиков — от вальденсов и катаров до лоллардов и гуситов, — а в XVI в. были активизированы протестантами, обычно свидетельствовали о мощной тяге к сакральному и мечте о его очищении, а не о стремлении выгнать Бога из собственной жизни.
Однако если антиклерикализм вовсе не тождествен неверию, в обществе, где вера есть не только культурная норма, но и важнейшая социальная «сцепка», неверие, видимо, почти всегда замешано на антиклерикализме. Критика идей неразрывно связана с критикой институтов, которые их олицетворяют, проповедуют и используют для легитимации своего господства и монополии на истину.
К позднему Средневековью культ образов превратился в один из ключевых институтов католицизма. Бессчетные изображения обеспечивали присутствие сакрального в храме, в доме и в городском пространстве. Через них Церковь обращалась к пастве: учила, во что следует верить, предостерегала от грехов, обещала чудеса и указывала путь к Богу. Одновременно изображения помогали мирянам вступить в личные (молитвенные, мистические, магические) отношения с высшими силами, вне рамок богослужения и нередко в обход духовенства. Потому критика Рима и всех практик спасения, на которые опиралась легитимность Церкви, так часто обрушивалась и на культ образов.
Профанируя и уничтожая фигуры Христа, Девы Марии и святых, лютеране, кальвинисты и другие сторонники Реформации в XVI–XVII вв. атаковали власть духовенства в ее зримой конкретности. Но дело было не только в этом. Сам культ образов стал одной из главных линий противостояния между католиками и протестантами. В спорах об идолопоклонстве столкнулись конкурирующие представления о том, как духовное связано с материальным, где проходит граница между священным и мирским, как Бог действует в этом мире и как человек способен прийти к спасению.
Многие революции и гражданские войны, случившиеся в Европе и (бывших) европейских колониях за океаном в XVIII–XX вв., тоже сопровождались массовым уничтожением изображений: статуй правителей, символов, олицетворявших «старый порядок», или образов, на которые опиралась власть духовенства. Однако в эпоху политического иконоборчества изображения как таковые редко становились предметом полемики. Их атаковали (и сегодня продолжают атаковать) не потому, что кто-то считал власть неизобразимой или осуждал сам принцип репрезентации. Атака была направлена сквозь изображения — на тех властителей, те режимы или социальные группы, которые с их помощью утверждали свое господство.
Заключение
Снести нельзя оставить
Удар, который человек наносит по изображению — будь то каменная статуя, стоящая посреди площади, или миниатюра на пергаменном листе рукописи, — может быть направлен на разную «глубину». Существует немало классификаций иконоборческих действ и мотивов иконоборцев — некоторые из них кратко описаны во введении. Фабио Рамбелли и Эрик Рейндерс, разработавшие свою типологию на материале буддистских культур Азии, напомнили о том, что наряду с иконоборчеством «злым» и вредительским (malevolent iconoclasm) существует и «доброе», от большой любви (benevolent iconoclasm). Многие статуи, фрески или книжные иллюстрации страдают и гибнут, поскольку их (слишком) горячо почитают или пытаются улучшить.
В Средние века и раннее Новое время на Западе образы тоже атаковали, увечили и уничтожали со множеством разных — часто противоположных — целей. Кто-то выкалывал глаза святому на фреске, чтобы «убить» ненавистного идола, а кто-то — чтобы заручиться помощью небесного заступника и излечиться от болезни глаз. Какие-то фигуры на страницах рукописей остались без лиц, потому что кто-то специально выскоблил их ногтем или размазал намоченным пальцем. Так он пытался отомстить римлянам и иудеям, которые истязали Христа, или защититься от демонов, смотревших на него из миниатюры. Другие персонажи тоже теперь обезличены, поскольку кто-то в течение многих лет — из благочестия и любви — к ним прикасался пальцами и прикладывался губами. Результат очень похож или даже тождествен — цели и психологические механизмы различны.
Реальные практики не всегда укладываются в четкие схемы. Избивая статую святого, чтобы принудить его к помощи или наказать за то, что он остался глух к стольким мольбам, человек стремится повредить и навредить. Это явно malevolent iconoclasm. Однако им движет упование на силу святого, надежда на его поддержку или стремление его испытать. Образ повреждают, чтобы вступить в контакт с прообразом.
Большую часть практик, которые мы привыкли называть «иконоборчеством» в самом широком смысле, можно разделить на две большие группы. Чтобы не создавать новых терминов, назовем их условно A и Б.
А. Агрессия направлена на сам образ. Это требуется, если он догматически, идеологически либо морально неприемлем, должен быть исправлен или вовсе не имеет права на существование.
Вспомним о мусульманских ригористах, которые выскабливали лица на христианских или буддистских фресках, потому что изображать живое существо и тем более поклоняться изображению — грех[553]; кальвинистах, которые обезличивали фигуры Бога Отца, поскольку считали, что его вообще не подобает представлять в человеческом облике[554]; пуританах (в прямом или переносном смысле), которые зарисовывали нагие чресла персонажей на старинных фресках, миниатюрах или гравюрах, потому что рисовать половые органы — непристойно.
А1. Образ может попасть под удар, поскольку представляет взору то, что вообще не должно быть изображено, — невидимого и непостижимого Бога или «срамные места»: мужские или женские гениталии.
А2. Образы атакуют, когда что-то дозволено изображать, но только совсем иначе: представлять Троицу в облике человека с тремя лицами — грех, но можно ее показать как трех ангелов или трех мужей[555] (рис. 142). «Иначе» касается не только иконографии, но и материалов. В 1996 г. британский художник Крис Офили создал образ чернокожей Девы Марии. Ее правая грудь была сделана из куска высушенного слоновьего навоза. В 1999 г. работа была выставлена в Бруклинском художественном музее и спровоцировала скандал. Офили объяснял, что в Африке навоз олицетворяет плодородие и силу матери-земли. Тем не менее это не помогло (тем более что вместо ангелочков вокруг Богоматери летали фигурки из задниц, вырезанных со страниц порнографических журналов). Мэр Нью-Йорка Рудольф Джулиани пригрозил лишить музей финансирования, поскольку он оскорбляет верующих, а один из посетителей закрасил работу белой краской[556].
Рис. 142. Изображения Троицы как человека с тремя сросшимися лицами на одной голове (vultus trifrons) были распространены на исходе Средневековья и в раннее Новое время. Однако уже в XV в. стали звучать голоса, которые утверждали, что они представляют Бога как монстра и что так он слишком похож на дьявола. Эта иконография была осуждена папой Урбаном VIII в 1628 г. и папой Бе