— У меня дома, — с готовностью ответил Владимир Карпович.
— Дома? Что он там делает?
— Хр… хранится, — нетвердо произнес Куксов, вспомнив, что бюст он использует в качестве пресса для закваски капусты.
— Так принесите его сюда. Он мне нужен.
— Он такой тяжелый. Мне и самому нужен.
— Тяжелый? Это хорошо. Тогда я к вам зайду сегодня же. Вы уверены, что он тяжелый?
— Тяжелый, тяжелый, — заверил Куксов, обрадовавшись, что наконец-то найден повод заманить товарища Мамая в гости. — Так вы сегодня придете? Вечером? О, меня как раз весь вечер дома не будет. Но зато будет моя дочь. Вы даже не представляете, какая у меня дочь! Она училась в Москве, у нее манеры и вообще. Она просто ангел!
— В таком случае я могу зайти завтра.
— Не надо завтра. Мне каждый день дорог. Приходите прямо сегодня. Зачем тянуть? А позвольте узнать… — осторожно продолжал Владимир Карпович, — что вы с ним хотите сделать, с бюстом?
— Реставрировать, — холодно ответил Потап. Нужно же как-то оправдывать нашу легальную деятельность. Вон тот памятник на площади видите? Его тоже нужно незамедлительно снести.
— Но зачем?
— Меня удивляет ваша политическая близорукость. Не сегодня-завтра мы возьмем власть. Что ж тогда, прикажете вновь тратить народные средства на отливку памятников? А пока их не переплавили, мы должны их сохранить. Потомки нам будут благодарны.
— Но как же мы его снесем? Ведь заметят!
— Договоримся с исполкомом. Оформим это как реставрацию памятников истории и архитектуры.
— Но он же совсем новый.
— Придется подпортить… Хотя нет, портить его нельзя. Что ж, придется сносить по просьбе трудящихся. Будем привлекать народные массы и технику. — Потап встал и взволнованно прошелся по кабинету. — Так, говорите, новый? В каком году установили? Вспоминайте.
— Кажется… — бормотал Куксов, морща лоб, — кажется… в восемьдесят восьмом. Точно. До этого у нас гипсовый был, облупленный. Каждый год красить приходилось. А потом вот — бронзовый подарили.
— И в честь чего подарили? — с напором спросил Потап.
— В честь чего? Ах, да! Тогда дата была, круглая. Девять лет как район выполнил план по поставке зерновых. Праздник был, гулянье.
— Да, дата знаменательная, — сам себе шепнул бригадир, — ничего другого не могли найти. Грубая работа. Теперь все сходится.
— Что вы говорите?
— Я говорю, что к вам все равно зайду. На всякий случай. Можете идти.
Короткий февральский день убегал. Помахивая поземкой, наступали сумерки. По окну медленно ползли узоры. За окном, похожий на жука, буксуя и урча, ехал автобус. Склонив головы и шарахаясь друг от друга, на площади Освобождения бродили прохожие. Храня свой тайный замысел, взирал на них с высока бронзовый Ильич. Храня свой еще более тайный замысел, на Ильича с высока взирал Мамай. Ильичу хотелось объединить прохожих в совхозы и коллективные хозяйства. Мамаю хотелось отпилить у мыслителя руку и дать деру. Их планы не совпадали.
Через площадь, размахивая руками, вприпрыжку бежал человек. Он часто останавливался, смотрел в небо, задирал прохожих и спешил дальше.
"Влюбленный, — решил Потап, снисходительно улыбнувшись. — Мне б его заботы".
В шестнадцать пятьдесят пять чекист сел за стол и открыл красную папку "Доклад", оставшуюся еще от старых райкомовских запасов.
В семнадцать ноль-ноль дверь кабинета без стука отворилась. На пороге стояла Кислыха.
— Ну-с, — сказал Мамай, приготовившись писать, — что скажет желтая пресса?..
Влюбленным, маячившим под фонарями, был Мирон Мироныч. Первый отборочный тур произвел на него неизгладимое впечатление. Уполномоченный был сам не свой. На лице его блуждала улыбка. Веснушки зацвели и распустились, словно полевые ромашки. В глазах взрывались фейерверки. Руки рассеянно теребили пуговицы и хватались за все выпуклые предметы. Ноги несли его в десяти сантиметрах от земли, ими хотелось пинать мяч. Хотя в тот вечер Мирон Мироныч был не пьян, ему безумно хотелось целоваться.
С закипающим негодованием Пятилетка Павловна наблюдала, как супруг забавлялся с капустой из борща, раскладывая ее веером по краю тарелки. Когда на второе была подана отварная куриная ножка, с баптистом сделалось нечто странное. Замерев, он напряженно смотрел на жирную ляжку и наконец, глотнув слюну, мечтательно шепнул: "Завтра". Хозяйка подозрительно повела бровью, но промолчала.
Ночь была ужасной. Баптисту являлись неприличные сновидения, но познать всю их непристойность до конца ему мешало громкое присутствие жены. Мирон Мироныч накрывал голову ватным одеялом, прятал ее под подушку, запихивал в уши вату, но ничего не помогало. Досмотреть сладкий сон никак не удавалось.
"Боже мой, какое чудовище! Ну почему она всегда так храпит! Ну разве нельзя похрапеть потише хотя бы раз в тридцать лет! Будто она мне не жена, а медведь какой-то", — горевал баптист, видя, как при сизом свете луны дрожат от храпа женины бакенбарды. Он перевернулся на другой бок и поудобнее подложил под голову кулак. Сон не шел. Тогда Коняка решил посчитать до ста. Это был дурацкий способ, но остальные все равно не помогали. Зажмурившись, Мирон Мироныч принялся считать. И — странное дело! — прием подействовал. На цифре 869 баптисту удалось забыться…
Это был дивный сон. Такие ему снились только в отроческом возрасте.
Сначала ничего не было видно.
Потом тоже ничего не было видно.
Когда Мирону Миронычу надоело глазеть в темноту, он поискал глазами выключатель. Выключатель не находился, но, как и положено во сне, свет зажегся сам собой в самую нужную минуту. И Мирон Мироныч увидел Людку. Прямо перед собой. Туловище ее было затянуто в платье, в каких танцуют балерины. Поэтому, а может быть и потому, она беспрестанно подпрыгивала то на одной, то на другой ноге, воинственно потрясая бюстом. Лицо претендентки блестело от пота, из чего Мирон Мироныч заключил, что прыгает она уже давно. Людка почему-то была обута в валенки, что, должно быть, несколько стесняло ее движения. Но все внимание сновидца привлекали длинный женский пояс, свисающий из-под юбки-пачки, и пристегнутые к нему вульгарные, в узорах, чулки. Такие чулки Коняка видел по коммерческому телевидению в одном похабном голливудском фильме. Однако сейчас они ему понравились. Мирону Миронычу хотелось рассмотреть, какого они цвета, но цветные сны давно перестали ему сниться, и оттого чулки показались грязно-серыми.
Людка продолжала прыгать.
— Куда же вы все время пропадаете? — спросила она, тяжело дыша. — В пятый раз начинаем, и в пятый раз вы пропадаете.
— Да я тут… по делам отходил, — пробормотал Коняка, начиная волноваться.
— Ну что? Будете меня щупать?
— Буду, — подтвердил он, переводя пламенный взгляд с чулок на бюст и обратно, — буду, буду.
— Тогда скорее! Надо торопиться, пока ваша супруга спит.
— Да, надо торопиться. Только… Зачем вы так скакаете?
— Это я так кокетничаю, Мирон Мироныч, для еротики, понимаете? Для еротики.
— Хорошо-о, — протянул баптист, нетерпеливо подступая к девице.
— А я вам… я вам нравлюсь?
— Да-а. Чулочки вам очень к лицу.
— Благодарю, Мирон Мироныч, за комплименты.
— Так что же? Можно приступать?
— Приступайте, Мирон Мироныч, без стеснения притом!
— И… откуда ж приступать?
— Да хоть с плечика начните, — захихикала Людка, — вот прямо так можете и трогать. Вот тут! Вот тут!
— Туточки? — резвился Коняка, касаясь ее разгоряченного плеча. — Туточки, говорите? Однако вы так скакаете, что я не могу успеть.
— А теперь сюда! Сюда! — подставляла она другое плечо. — Ах, как вы это можете! Ах, какой проказник! Хватайте меня за здесь! Хватайте!
Мирон Мироныч, чрезвычайно взволнованный такой близостью с претенденткой, мелко задрожал.
— Туточки? Так?
— Вот так, Мирон Мироныч, вот так! А возьмите сюда! Коленку попробуйте!
— Славная у вас коленка, гражданка Семенная! Славная… А что вы так вздрагиваете?
— Ах, не спрашивайте лучше! Не спрашивайте!
— Нет, спрошу, спрошу.
— Ах, вы такой настойчивый кавалер! Так знайте же: у меня там еротическая зона размещается.
— Да ну? — гадко смеялся Коняка. — А туточки?
— И туточки! И туточки! Как вы все угадываете?
— У меня нюх, гражданка Семенная. В особенности на все еротические зоны.
— А сюда меня лучше вообще не щупайте, — млела претендентка, выставляя ляжку. — Здесь у меня особенно такое место.
Нога ее удивительно была похожа на куриную, у нее даже кожа была в пупырышках. Мирон Мироныч трепетал.
— А теперь вот здесь! Вот здесь!
Указательный палец баптиста мягко погрузился в ее живот.
— Ах! — кричала Людка. — Ах!
Мирон Мироныч уже ничего не говорил, а только страстно мычал. Его охватила горячка. Руки его хватались за все без разбору. Голова шла кругом, по лбу струился пот. Большие, как арбузы, груди были повсюду. Их было уже шесть штук, и они напирали со всех сторон. Коняка начинал задыхаться.
— Трогайте, Мирон Мироныч! Трогайте! — подзадоривала гражданка Семенная, предлагая сразу четыре упитанные ноги. — Какой вы мужчина еротичный! Ваша супруга ничего в вас не понимает.
— Не понимает, д-дура! — распинался Коняка.
— Но вы лучше не кричите, ведь она заругать вас может.
— Да пошла она к ч-черту! Ы-ы-ы! — заголосил баптист, вцепившись в самую огромную белую грудь…
В ответ раздался звериный рык.
Мирон Мироныч разлепил один глаз и с ужасом осознал, что держится вовсе не за Людкин бюст, а за аналогичную часть тела Пятилетки Павловны.
— Люда… — пролепетал Коняка и пошевелил пальцами, не веря, что с ним случилась такая страшная беда.
Когда же поверил — было поздно.
— Ага, — сказала Пятилетка Павловна, вежливо убирая его руку, — Люда, Люда.
— А, это ты… то есть я говорю, это все ты, Пятя… то есть…
— Нет, — все так же тихо отвечала супруга, — это не я. Это Люда.
— Какая еще Люда? — попытался выразить удивление Мирон Мироныч.