все чего-то вызыркивающие, как если бы им не по силам было остановиться на чем-то одном. А почему, скажете? Да, наверное, потому, что все им обрыдло, и они хотели бы увидеть что-то еще, вдруг да повезет и углядится ими нечто способное обжечь многотерпеливую душу. То-то возликовал бы тогда раб Божий, то-то возрадовался бы! Да уж, не больно-то привечали старичка в селище, но Радогостю и его сверстникам он пришелся по сердцу. И они захаживали к нему и сказывали, сидя в светелке, иной раз и про сокровенное, о чем в другом месте сказать не посмели бы. Было что-то в старичке мягкое, ласковое, отчего и тянулись к нему вьюноши и подолгу слушали его чудные, нередко забавные, в утверждение доброго начала в человеке сказы. В тех сказах, как припоминает Радогость, не отыскивалось ничего из ближней жизни, все они, подаваемые голосом тихим, как бы даже скользящим по вниманию слушателей, не больно-то норовя завладеть им, состояли из того, что никем из вьюношей не наблюдалось ни в ближних краях, ни в дальних, из чего-то такого, что и словами-то не передать, разве только почувствовать, уловив в сказе ущипнувшее за сердце. Странно это, а вместе влекуще туда, где легко и незыбисто, и тишина окрест такая, что слух улавливает поскрипывание волос у вьюноши под тяжелым, из бычьего рога, гребнем. Опять-таки и то удивительно, что не угнетает тишина, напротив, притягивает к себе, и, коль скоро вдруг скрипнет ли дверь в ветхом жилище, впуская еще одного вьюношу, иль зазвенят слюдяные оконца под хлестким порывом ветра, то и отметится неудовольствие в юных лицах и сноровят поживей настроиться на прежний душевный лад.
Про все про это вспомнил Радогость, подходя к ветхому жилищу в странной, ничем не объяснимой надежде встретить и ныне знакомого старичка. И откуда такая уверенность? Столько зим минуло с той поры, когда Радогость покинул отчину! А ведь старичок уже и тогда был в немалых летах. И Радогость не удивился, когда, войдя в светлицу, увидел маленького длиннобородого старичка. Тот сидел на лавке у выскобленного до желтой белизны пристолья, придвинутого к низкому, чуть только проглядываемому, порожку и заставленного деревянной посудой, и со вниманием в легко и как бы даже весело рыскающих глазах посмотрел на вошедшего и к немалому удивлению Радогостя признал в нем давнего знакомца, и тут же утратилась прежняя рыскающая веселость в глазах. Те вдруг помутнели и что-то угрюмоватое обозначилось в них, упругое, предельно натянутое, от чего не так-то просто было избавиться, а старичок, кажется, старался опустить придавившее его сердечную распахнутость, но не умел и, зримо для Радогостя терзаясь от своей неумелости, сказал:
— А вот и ты, сыне. Я уж заждался тебя!
И начал припоминать давнее, да все про него, про Радогостя, про то, сколь ловок и удачлив был тот в младые леты и как родовичи радовались ему, отчего и прозванье волхвы сыскали ему такое, как бы даже не от самой жизни: и в те поры тяготно было на Руси, до радости ли, да, видать, верили россы, что наладится в отчинах. Про многое сказывал старичок, и слова его, доброй вязью помеченные, лились легко, однако ж с какой-то внутренней напряженностью, которую не мог не заметить Радогость, а заметив, заволновался и не сразу спросил про то, о чем и хотел бы знать с самого начала.
— Ну, как мои? Живы ли? Здоровы ли?
Старичок замолчал. В жилище с низко провисшим бревенчатым потолком сделалось натянуто строго и безысходно, поубавилось света в оконце, распозналась паутина, зависшая над ближним углом, темная, дрожащая.
— Что с ними?
— Проклятый агарянин побил всех, — сказал старичок упавшим голосом: — И малого вьюношу не пожалел.
Лютая боль надавила на сердце Радогостя, и пошел он от родного селища, и долго шел, и день, и два, не разбирая пути, но сердцем чуя, к какому берегу пристать. И вывели его Боги к Невогороду, и принят он был там молодым князем, и обласкан. Ему и поведал Радогость про свою беду.
— По всей Руси ныне, — сказал Святослав. — И в вятичах, и в северянах, и на земле полян лютуют отвергшие Богов наших, потоптавшие копытами коней многие кумиры. Но всему определен свой срок. И да вознесен будет над ними меч росса!
8
Ахмад покинул дворцовые покои царя Хазарии с неудовольствием, ясно прочитываемом на длинноскулом смуглом лице. Он шел по тенистым, густо засаженном высокими деревами прямым улицам Итиля, едва сдерживаясь, чтобы не прогнать прочь поспешающих за ним воинов из сопровождения. Вдруг сделались неприятны ему старанием чего-либо не упустить и тем не прогневить Всемогущего, почему и оказывались часто не в том месте, где им надлежало быть в то или иное мгновение времени, которое есть пыль под сапогами везиря. Он шел и бормотал что-то досадливое и сущее в нем угнетающее, что-то такое, чего не должно бы наблюдаться в нем, но что укрепилось, отвратное и гунливое, и нашептывало про нерешительность Песаха, про нежелание мэлэха выслушать его до конца, хотя ему, Всецарственному, и надлежало бы выслушать предводителя войска, лишь на прошлой седмице побывавшего в росских землях и кое-что повидавшего, почему стронулось на сердце и накатила хлесткая, точно плеть погонщика мулов, тревога. Песах не пожелал выслушать везиря, как если бы испугался чего-то. Нет, сказал он, я не хочу ни о чем знать, я не верю слухам, которые опутали базары Итиля. Русь не уйдет из-под моей руки, у нее не хватит сил для этого. Но, если даже она вознамерится выступить против нас, то и будет, я уже говорил об этом, растоптана копытами моих коней.
Песах говорил так, как если бы не прозревал опасность для Хазарии, которая исходила от росских племен. Но зачем-то ведь мэлэх приказал ему объехать градки и крепостцы на границах с Русью, где стояли боевые заступы воинов Хорезма, обретших новую для себя Родину в Хазарии. Там ныне семьи их, жены и дети.
Так что же поменяло в Песахе? Иль не понравилось, как он, привыкши ничего не скрывать от правителя Хазарии, доложил о том, что увидел на Руси? Может, конечно, и так. Только вряд ли. Тут что-то другое… скорее, от прозрения, которое нередко посещало иудейского царя, отчего жители Хазарии умели вовремя увидеть опасность, угрожающую им, и сделать так, чтобы опасность обошла их стороной. Так все и было. Потому и не худела царская казна, а на базарах Итиля не умолкал гул голосов, и часто тут можно было услышать плавную, сходную с малым ручьем, пробивающим дорогу меж острогрудых камней, не утруждающих течения, а только слегка придерживающих его, речь гостя из далекого Китая, иль витиеватую, арабской вязью украшенную и в том находящую усладу для себя, речь жителя древнего Багдада, или хлесткую и жесткую речь иудея, только на прошлой седмице приехавшего с большим своим семейством из великой Перьми. Да мало ли гостевого люда на базарах Итиля! И вроде бы не очень-то милостивы к ним власти царственного города, не сильно-то разбогатеешь, стоя в гостевых рядах под строгим надзором хмурого урядника лавок. Однако ж ехали сюда и из Киева, как если бы россам тоже было не обойтись без тех базаров. А может, так и есть? Где как не тут можно было поменять первостатейную рухлядь на арабских скакунов иль на злато, привозимое сюда из ромейских городов, иль на дивных красавиц Востока? Вдруг да и заприметишь черноокую, с тонким, едва ли не прозрачным станом, а потом надолго лишишься покоя; и будешь хаживать с той поры, словно бы стронутый с привычного круга, и не очнешься до тех пор, пока не приголубишь черноокую, взяв ее на отчее подворье, и не рабыней, нет, хозяйкой. О, сколько их ныне на Руси, управных в деле, податливых на мужескую ласку!
Так что же случилось с Песахом? Везирь даже замедлил шаг, пребывая в тягостном раздумье. Но в какой-то момент вдруг взыграло в нем, проблеск какой-то обозначился в созании. Да, да, чего же проще-то?.. На прошлой седмице, когда Песах и везирь выходили из синагоги, близ нее на широкой, таровитой, как бы утягивающейся к макушке неба, чуть только зауженной по краям площади, где красовались друг перед другом добротные деревянные домы, встретили странного человечка, малого совсем, почти вьюношу, стоял тот посреди площади и люто смотрел на Песаха и на него, кричал что-то дерзко, и не захотел подчиниться страже правителя Хазарии, и присмирел лишь когда ближний к вьюноше воин опустил на его непокрытую, с длинными русыми волосами, спадающими на плечи, голову сладострастно блеснувшую саблю. Но и тогда вьюноша не сразу упал, стоял какое-то время, и кровь густо и упористо стекала по скуластому лицу на усеянную белыми цветами землю. Когда же вьюноша упал, раскидав руки, жизнь не сразу утекла из его тела. Везирь, склонившийся над ним, встретил взгляд еще живых, непримиримой ненавистью горящих глаз, и невольно отшатнулся. На сердце сделалось утесненно, и он, повидавший немало смертей, еще долго не мог совладать с собой. И, уже отойдя от окаянного места, все думал про вьюношу. Кажется, в те поры и Песах почувствовал непокой на сердце. Во всяком случае, в строгом, обрамленном темно-синей бородой, лице его поменялось и уж не было оно холодно и затвердело, вдруг выступили на нем глубокие морщины, и в черных ямищах глаз застыла хлесткая, давящая на сердце напряженность, она сделалась ясно выраженной, когда он спросил у начальника стражи:
— Кто такой?
Тот замешкался, не ответил, и тогда Песах сказал:
— Знаю, из россов. Упрям и дерзок. М-да, не зря царь Иосиф в свое время говорил об упорстве этого племени и предупреждал, чтоб остерегались его. Нет, миром не поладить нам с ними. Впереди нас ждет еще долгая борьба с нечестивцами. Кому одолеть в ней?..
То и странно, что он спрашивал об этом. Раньше Ахмад не замечал в мэлэхе и малого сомнения. Худо еще и то, что сомнение как бы меняло облик царственного правителя, вдруг везирь увидел в нем что-то слабое, колеблемое на хлестких ветрах времени. Да неужто и впрямь так и есть? Что же тогда будет со всеми ими, с теми, кто живет в Хазарии, с иудеями и их семьями, с сынами Пророка? А их тут тоже немало. В свое время они пришли сюда из светоносных городов, приглашенные иудейскими царями, и стали верно служить им, мало-помалу обвыкаясь со здешней землей. В прежние леты Ахмад думал, что, коль скоро Высокое Небо поделено между Аллахом, Иеговой и Богом-отцом и нет про меж них войн, то их не должно быть и на земле. Но Песах однажды сказал, что это не так, и не на Небе надо искать подобие земной жизни, но в преисподней, где царствуют Асмодей, Иблис и Сатана. А владыки тьмы находятся в постоянной борьбе друг с другом, но нередко и божьими тварями, населяющими Землю, и радуются, если подымают над подземным царством свое Знамя. Не то ли во все леты, отпущенные Господом, происходило и на Земле, и будет вершиться до той поры, пока существует мир людей? Ахмад, услышав об этом, будучи молодым человеком, взятым во Дворец за резвость мысли и старательность в делах, не сразу поверил, и еще не одну зиму пребывал в сомнении. Все же однажды и он сказал себе, что так и есть, и не земному миру равняться с Божьим, а только с тем, где царствуют владыки тьмы. Впрочем, он тут делал исключение для сынов Пророка. Никогда не сомневался в чистоте Его учения и находил для себя усладу в долгих молитвах. Тогда в существе его словно бы все застывало, не отмечалось и малого движения мысли, только благостное успокоение чувств и утягиваемость к чему-то св