Атабек задумался, долго пребывал в несвычном для него состоянии смущения, как если бы плохо исполнил поручение Песаха. Но ведь это не так. Он сделал все, что было велено, заставил росского кагана втянуться в погоню за ним. Но тогда отчего смущение не оставляет его, многоопытного в воинских делах и в суждениях о жизни? Что же он все-таки сделал не так? Атабек еще и еще раз обращался мыслью к последнему походу на Русь, но не умел найти ничего, что стронуло бы с тропы Истины. И, наверное, потому, что смущение, несмотря на душевные подвиги, не исчезало, а даже укреплялось в нем, он едва прикоснулся к угощению и, сопровождаемый синебородым слугой, прошел в отведенные ему покои и прилег на разостланные пуховые одеяла. Во всю ночь он не сомкнул глаз, а едва запосверкивали утренние лучи солнца, в этих местах знобящие и как бы даже придавливающие в сердечной сути человека, совершил омовение зеленоватой водой, сладко, но вместе горчаще пахнущей речными травами, после чего встал на молитвенный коврик и долго, старательно бил поклоны, стремясь вызвать в воображении божественный лик Пророка. Но, к его досаде, не преуспел в этом. Все вспоминался дед по отцовской линии. Та линия вела к хорезмийскому воителю, прославившему свое имя в битвах с буртасами и черными булгарами. Он потеснил их и поставил свои знаки в прежде принадлежавших им землях. Дед не однажды совершал и набеги на Русь по воле царя иудейского, принявшего род его и многие другие роды. Он проверил крепость щита Рюрика, внука Гостомысла и сына его прекрасной дочери Умилы, которая во владении мечом не уступала и знатному гридю, и сказал после этого, что не надо воевать с россами, сильны те не только духом, а и Богами, коим поклоняются тьму лет. Иль совладаешь с россами, знатными еще и в становлении городов, обнесенных каменными стенами?
Но почему-то атабек вспомнил об этом лишь теперь. Седмицу-другую назад у него не возникало и малого желания оборотиться лицом к минувшему. Должно быть, затмила разум Бикчира-баши блистательная победа Песаха над незадачливым князем Хельгой? Должно быть, так. Свет от Истины ярче виден тому, кто слаб и никуда не влеком, кто привык жить малым, как если бы душа в нем истончилась подобно тележной оси на долгой караванной дороге. Но ведь и в леты, славные для каганата, когда многие князья на Руси подчинились воле иудейского царя, можно было увидеть в глазах у россов болезненно острую неприязнь к тем, кто поломал в их жизни.
— Да, да, так и есть, — негромко сказал атабек, поднимаясь с колен. — Что-то мы упустили. А теперь вернешь ли? В силах ли человек управлять движением времени? Не ослабнет ли в духе, совершая неимоверное усилие?
О, если бы он мог!.. Но в том-то и дело, что надломилось и в нем, прошедшем сквозь огонь и воду, как если бы это были обыкновенные знаки, познать которые ему, сыну своего племени, не так уж и сложно. И надломилось недавно. Ехал тогда по северской земле впереди войска с сотней гулямов, вдруг на лесной опушке, слегка отступившей от тропы, приметил низкое и слабое в связях, из тонкого дерева, чуть ли не качающееся на ветру, с медвяно темными, почти слепыми окошками покосившееся жилище. Приметил и невесть почему, как если бы кто-то подталкивал в спину, повернул скакуна к тому жилищу. И, несмотря на упрямое нежелание скакуна, а тот упорно тянул в сторону, словно бы предчувствовал что-то неладное, подъехал к полусгнившим пряслам и вяло и неуверенно, как если бы что-то передалось ему от скакуна, сполз с обшитого блескучим серебром, перемешанным с золоченой крупкой, кожаного седла с высоко вздернутой лукой. Долго стоял, прислушиваясь к звенящей от расшалившегося сиверка тишине, но, может, и не к ней, а к тому, что совершалось в душе, а там совершалось что-то диковинное, едва ли имеющее к нему отношение, что-то придавливающее грустным томлением. Отчего же появилось это томление, чуждое его душевной сути, он не знал. Или хотел бы думать, что не знал?.. «О, Всемогущий, владычествующий над безбрежностью небесного и земного мира, скажи, отчего мной овладело томление и в теле обозначилась слабость?» Атабек помедлил, точно бы ждал ответа, не дождался, толкнул острым носком мягкого сапога с серебряной обшивкой низкую дверь и распахнул ее. Кто-то из гулямов забежал вперед, но Бикчир-баши, опять же невесть чему следуя, но скорее тому, что творилось в душе, уже и не томящее, а как бы даже притопляющее сущее в ней, схватил воина за полу длинного желтого халата и велел ему посторониться, а сам прошел в жилище. Долго привыкал к сумраку, висящему в нем и ничем не оживляемому, даже дыханием ветерка, залетающего в распахнутую дверь. И уже решил, что тут никто не живет, когда услышал тихий стукоток, донесшийся из дальнего темного угла, и увидел белого, подобно облаку, затерявшемуся в пронзительно чистой синеве неба, старца и сказал что-то, имеющее отношение к приветствию, но, может, и что-то другое, он и сам не осознал этого до конца, а чуть погодя подумал, что старец не понял его, и он хотел бы выразиться как-то яснее, и не успел. Старец, сидящий с зажженными лучинами в руках, сказал легко и свободно, словно бы ждал атабека и был доволен, что тот пришел к нему:
— Проходи… гостем будешь, человек, бредущий не своею дорогой.
Бикчир-баши вздрогнул, спросил с недоумением, к которой примешалось неприятное чувство страха:
— Отчего же не своей?
И откуда бы взяться этому страху? В жилище, кроме дряхлого старика, никого не было.
— Ты что же, не веришь мне? Да, я темен, мои глаза закрыты для солнечного дня, но ночью они, уже многие леты незрячие, прозревают, и тогда я вижу вьюношу, бегущего по теплому весеннему лесу и радующемуся малой травинке. Она шелестит под его босыми ногами так приятно, что ему хочется плакать от счастья, ведь земной мир принял его, неразумного. Тот вьюноша — я … И я вижу себя таким, каким был многие леты назад, а еще вижу путь, которым пройдет вьюноша по жизни, пока злые руки не схватят его и не поднесут к его сияющим, зрящим всю безмерность мира очам раскаленные прутья… Случается, я вижу и тебя рядом с тем вьюношей, хотя ты еще пребываешь в утробе матери, и спрашиваю у тебя, нерожденного: чего ты хочешь, к чему устремлена душа твоя? Кто предаст ей надобную для существования в пространственном мире огранку? И не нахожу ответа. Уста твои немы. И я не знаю, почему? Разве тебе нечего сказать в ответ на тревожные мысли, которые иной раз приходят и в твою голову?
— Я не понимаю, о чем ты говоришь, старик, — сухо сказал атабек. — Я даже думаю, что слова твои бегут впереди мысли. А может, ее уже нет у тебя? Может, она разрушена летами?
— Я так не считаю. Рожденное в мыслях облекается в слова. Те слова могущественны и способны увлечь, но только того, кто хотел бы понять, что скрывается за ними. Ты не хочешь понять. Ты боишься. Как боятся и все твои соплеменники, ступившие на чужую тропу и пролившие кровь невинных. Зачем ты пришел в росские земли? Скажешь, по собственному разумению? Да нет… Ты давно догадался про это, и тебе стало страшно. Рожденный для благих дел, ты, хотя бы и не по своей воле, сделался гонителем племен, не принявших чужого Устава. А не боишься: придет время, и внуки твои и правнуки будут гонимы и избиваемы теми, кому ты служишь ныне?
Старик еще о чем-то говорил, но атабек не слушал, смута вошла в его сердце, великая и гнетущая. Нельзя было совладать с нею еще и потому, что она ни к чему не звала, как если бы уже давно отыскала в нем надобное для себя пристанище. А почему бы и нет? Иль все, что сказано старцем, не волновало его в прежние леты? Да нет. Случалось, задумывался об этом, хотя и не так, чтобы растолкать в душе, а как бы с нежеланием что-то поменять в однажды обретенном пространстве.
Лучины в руках у старца догорали. Еще немного, и в жилище сделается темно и ни к чему не притягиваемо. Но атабек все стоял и не знал, как ему поступить: лишить ли старца, вторгнувшегося в его душу, жизни, даровать ли ее ему? И, не умея отыскать правильного решения, Бикчир-баши, в конце концов, горбясь, вышел из ветхого жилища, которое непонятно, на чем только держалось, не разваливалось, расшурованное ветром, не оседало на землю гниющей древесной плотью. Отъехал хмурый.
Бикчир-баши с сотней гулямов, закованных в легкое, упругое и надежное железо, каленая стрела со злым наконечником обламывалась об него, оставил позади Самватас, свернул на те тропы, что вели к кочевьям пайнилов. Но не доехал до них, поскакал встречь вольному Полю, а оказавшись на самой макушке его, повел отряд по едва проглядываемой сквозь степное разнотравье прямой и гибкой тропе. Он уверенно сидел в седле, еще недавно мучившие мысли отступили, точно бы стало трудно бороться со сладким, чуть горчащим воздухом вольного Поля. На смену пришло свычное с его сердечным настроем чувство уверенности в себе и воинах, которые следовали за ним, о чем-то негромко переговариваясь, но так, чтобы не помешать ни чему происходящему в них ли самих, в атабеке ли. Им, привыкшим к непростому нраву своего командира, было теперь приятно наблюдать за ним, отряхнувшим с себя недавнее оцепенение. Каждый думал: значит, все идет так, как надо, и даже то, что, сразившись с россами, они оставили за ними поле сражения, ничего не поменяло в них. Зато они поняли, что теперь имеют дело с людьми, отлично овладевшими воинским ремеслом. Непросто будет одолеть их. Что ж, тем лучше. Будет с кем сразиться!
Атабек часто сменял заводного коня. Ближе к ночи он определял, в каком месте дать отдохнуть людям и лошадям, если вдруг поблизости не оказывалось обжитой ямы. В Саркеле он провел ночь, а через день стоял у ворот Итиля.
11
— Э-ге-гей!.. — кричал некто голосом натянутым и упругим, подобно тетиве лука, но вдруг что-то сотворялось, и голос слабел, делался мягче, напевнее и обретал сходство с лопнувшей струной в гуслях. Кричал некто; Святославу же казалось, что голос принадлежал не живому существу, а раменям, дивно густым и почти непроходимым возле Удалого градка, куда привел он дружины. Уже третий день пошел, как они в вятичах. Много чего за это время сделано Великим князем по укреплению Ольгиных Уставов. Не все, конечно, проходило гладко, случалось, старейшины выступали против новины, не видя смысла, к примеру, в установлении погостов и прочих укреп единой власти, говоря, что это противно закону свободного племени. «Иль ладно будет, если мы все сделаемся как един человек, не утратится ли тогда в душе нашей, не заглохнет ли она в хладном недвижении, не умея оборотиться ликом к Истине, в небесах меж Богов обретающейся?»