— Многие леты назад, — говорил царь Иосиф на смертном одре. — Когда мы ушли из Палестины, гонимые гоями, и вынуждены были жить среди исмаильтян, некто из нашей общины, обретя высшую мудрость, взял имя Абдуллы ибн-Сабаха и сказал «правоверным», что близок конец света, и тогда пророк Мохаммед вернется в мир и будет вершить суд над неверными, а пока его должен замещать правитель Параса. И случилось так, что ему, оставшемуся в душе истинным иудеем, поверили исмаильтяне и пошли за ним. И он, сей иудей, силой духа своего растоптал чуждую нам силу. Так и надо поступать. И я поступал так же… И тебе оставляю эту мудрость. Помни: чем раздорнее в соседствующих с нами племенах, тем легче управлять ими. И еще помни: худшие наши враги — это те, кто обласкан заветным словом Христа. Это хорошо понимали наши предки. Вспомни, как они купили у агарян семьдесят тысяч жителей Иерусалима, принявших в свое сердце Христа, и умертвили их на главной площади великого города. Да будет деяние прадедов благословенно в летах и откроет нам путь к прозрению Истины, у которой два тела — божественное и земное. Они соединены только в нашем сознании, ибо мы избранные от Иеговы. Здесь, в устье Великой реки, на семидесяти островах, мы заложили начало единому для иудеев царству. Но еще далеко до завершения этого деяния. По сию пору Мехина, надевшая темные одежды, оплакивает детей, рассеянных по миру. Но верю, настанет день, и признают во всех землях силу нашего духа, восставшего с мертвых берегов Роны и Гароны. И тогда улыбнется Шехина.
Песах стоял на взлобье великого торжища и наблюдал за гостевыми людьми, за тем, как они умело управлялись с резными мерилами, свесами и спудами, и уже было угасшее в нем чувство удовлетворения от работы, что сотворена не только им, а и теми, кто жил до него и укреплял в человеках, кого Яхве признал равными себе, мало-помалу рассеивало смуту, что встревожила всемогущего, победителя многих племен, познавшего суть человеческого естества, устремленного чаще не к поиску совершенства, но к утехам, не способного пройти сквозь них, рабски покорного и легко принимающего любое деяние, коль скоро исходило оно от сынов Израилевых. И оттого, что смута отодвинулась, и оттого, что это сделалось в приближении к людям, справно ведущим торговлю, в нем и вовсе возликовало, и он уже не думал о Святославе, бросившему дерзкий вызов иудеям. Он, наверное, потому перестал думать о нем, что искренне уверовал в собственную избранность, подаренную божественной волей, с которой никто не справится: обитающая в пространстве, она в иные моменты, как бы наскучав в небесной безбрежности, приобретает реальные очертания и поселяется в душах сильных мира сего и придает им особую, помеченную знаками Иеговы, значимость и неповторимость. Песаху еще и потому было приятно смотреть на торжище, что он понимал: в том, что ныне вершат гостевые люди его племени, сокрыто нечто приподнимающее их над всеми народами. Они-то знают, что черен и грязен хлеб неимущего, и не к блаженству определяет нищего духом, но ведет поверившего во Христа к умерщвление собственной плоти. Да, он понимал это и был доволен собой. Кто, как не он, стоял на страже и этого торгового места, куда стекались товары со всех концов света, пополняя царскую казну и придавая ей особенный блеск? Все же в какой-то момент он почувствовал, что радость на сердце стала ужиматься, ослабевать. Он не сразу догадался, отчего это?.. Догадался позже, когда обратил внимание на то, что гости ныне не так суетливы, как раньше, и спорят не так горячо и страстно. В них что-то сдвинулось, исчезла необходимая в торговом месте душевная напряга. А без нее многого ли добьешься? Нет, не с подостывшим сердцем встают в торговые ряды, но с твердой решимостью. А вот ее-то как раз и не было. Странно, что он не заметил этого раньше. А ведь глаз у него по-прежнему остер и зорок, по сию пору стрела, пущенная им, достигает цели. Значит, что-то другое помешало ему сразу разглядеть то, что он увидел теперь. Но, может, кто-то?.. А почему бы и нет? Может, Властелин Небес, понимая про его озабоченность, дал ему возможность отвлечься от тягостного раздумья хотя бы на короткое время?
Песах неожиданно почувствовал нечто соединяющее его с небом. И это было странно. Он ни в какие поры, даже и самые неудачливые, не обращался к Всевышнему, полагая себя способным решать все, что отпущено земной его жизнью. А вот теперь и к нему пришло такое чувство, и он не обрадовался, даже больше, оно вызвало в нем раздражение, от которого не так-то просто было отделаться, хотя он и прилагал к этому немалые усилия. Но их оказалось недостаточно для того, чтобы снова ощутить свою властность над людьми, живущими бок о бок с ним, а еще и над теми, кто противился его воле.
Песах, подчиняясь тому, что на сердце, в великой досаде ушел с торговой площади. Она, эта досада, потому и обрела такую силу, что он прежде никогда не подчинялся ничему исходящему от Небес, мысленно говоря, что это не для него, а для слабых и униженных в своем человеческом естестве. Сам же он сделан из другого теста. Ему не нужна ничья помощь, даже от Господа. Воистину на земле рожденное земле и принадлежит, духом ее пропитанное. И стремление к небесам есть стремление слабого и немощного, не способного осознать свое земное назначение.
Все так, так… Но тогда отчего в нем вдруг обозначилось, в существе его что-то повязанное с небесным миром, нечто, сказавшее ему, что все на земле временно, и великие деяния есть лишь малый сколок, оторвавшийся от небесной тверди. Он пока благостно сияющ, но ведь и огонь не вечен и подвержен угасанию. Отбушевав, он теряет силу, постепенно утрачивает протяженность в пространстве, и вот уж мало кем вспоминается на земле, там все скудно и свычно с умиранием изначальной человеческой сути.
— И ты умрешь. И через леты никто не вспомнит, что ты сделал для своего народа, более других способного продлевать человеческую память. Но и она бессильна обессмертить твою мысль.
Песах вздрогнул. Помнилось, с ним говорило Небо, а он не был готов к этому, и смущение в нем усилилось. Странно. Все-то ныне странно и так не похоже на то, как он судил о себе. Он хотел бы ответить Небу, но в мыслях проявилась слабость, как если бы полотно, которое ткал многие леты, прохудилось и стало обыкновенной рваниной, валяющейся в тяжелой пыли меж торговых рядов.
Он долго пребывал в растолканном и ни к чему не устремленном душевном состоянии, дивясь ему: ведь он уже давно все определил для себя. Во всяком случае, он хотел бы так считать. Другое дело, что это не удавалось. И он догадывался, почему? Если бы он знал, что каган Руси уже взял Самватас, крепость под стенами стольного града россов, то и тогда он был бы спокойней, нашел бы, как достойно ответить на наглые притязания молодого князя. Но он этого не знал. Неопределенность мучила, как мучила и странная выходка Святослава. Конечно же, выходка, недостойная великого мужа. Ну, а если нет? Если тут сокрыто такое, чего он никак не поймет? Впрочем, что может быть сокрыто за обыкновенными словами, писанными на березовой дщице: «Иду на Вы…»? Песах еще не встречался с таким странным вызовом. Всяк, коль скоро поднимался против Хазарии, обставлял это тайной, проникнуть в которую было не так-то просто. Что же, каган Руси ума лишился? Что подвинуло его к дерзости? Только ли молодость и неопытность в военных делах?
В свое время Песах не однажды говорил царю Иосифу, что надо довести войну с Русью до полного ее разгрома.
— И сделать это необходимо теперь, воспользовавшись тем, что князь Игорь убит, а выдвинутая старейшинами Ольга, жена его, еще не обрела опоры в росских княжествах.
Но царь Иосиф не внял совету военачальника, говоря, что Русь сама развалится на малые княжества, а уж потом они все отойдут к Хазарии. Куда им деваться? Иль не так произошло с племенами, что признали нашу власть над ними?
Песах не захотел спорить, хотя понимал, что Русь другая, он смутно чувствовал это, наблюдая в ее племенах твердость духа, которую желал бы видеть только в своем народе. Он не раз наблюдал, как россы подымали домы, разрушенные исмаильтянами. Было в этом что-то неземное, как если бы они поступали так не по жестокой необходимости, а от сладостного приятия мира, хотя бы и утонувшего во зле. Россы словно бы понимали о своем грядущем назначении, и это вселяло в них ни в ком прежде невиданное упорство. Они, кажется, верили не только в бессмертие души, но и в бессмертие родных племен. Тут они удивительно походили на иудеев. То и раздражало Песаха, а вместе вызывало недоумение, впрочем, слабое и легкое, подобное морской пене, вот только что оседлала волну, а уж нет ее. Это потому, что недоумение очень скоро обращалось в злую досаду. «Как же так? — думал он. — Иль избранность моего народа не от божественной воли? С чего бы вдруг была она дана погрязшим во тьме неведения?» Про неведение он зря, сам потом понял, что зря… Не могли россы, если бы пребывали во тьме неведения, как племена, обитавшие на берегах Рейна и Сены, построить столько городов и приобрести знания о ближнем и дальнем мире, которые способен осознать разве что фарисей, многие леты не обронявший из рук древние книги. А он-таки не однажды встречал россов, удивлявших познаниями, а вместе и вселявших в него опаску, по первости едва приметную, но со временем усилившуюся. А потом он узнал, что Ольга привезла на Русь Договор с ромеями, а их Песах ненавидел больше всех на свете, помня про те гонения, коим подвергались иудеи в Царьграде. Песах теперь же хотел пойти на Русь и наказать управительницу, но в ближних к Итилю землях началось брожение, поднялись и коренные жители Хазарии, и он вынужден был отказаться от своего намерения. Тогда-то у него возникла опаска, коль скоро он обращался мыслью к Руси. Правду сказать, не только царь Иосиф, а и он сам недооценил Ольгу, вдруг взявшуюся за объединение словых племен. Ольга повела дело расчетливо и хитроумно, и можно было подумать, что она печется не об одних россах, а и о Хазарии, которой вынуждена платить дань. Что можно взять с разоренных земель?.. Так это и поняли советники Песаха. Но вот стали доходить слухи о намерениях молодого кагана Руси, укрывшегося в Невогороде, и опаска окончательно завладела Песахом. Тогда-то он и сказал советникам, уже не принимая в расчет их мнение: