Иду на вы… — страница 23 из 51

Да, есть в дреговичах что-то от вечного синего Неба отколовшееся и сделавшееся частью души их. Есть и великое приятие Руси как матери Скуфи, отчего в кой-то миг меняется в них и они делаются беспощадны к тем, кто вознамерился унизить ее. И не дрогнет рука, поднявшая меч, и узрится Божья кара в сверкании его.

Смел и открыт миру взгляд пронзительно синих глаз Мирослава, нет страха на сердце, нет даже малой опаски. Он полностью отдался воле Богов и уж не думал ни о чем, как только о том, чтобы пробиться к беку и сразиться с ним. Невесть отчего вдруг возникло это желание. Он был спокойным и рассудительным человеком, редко поддавался чувству, больше уповая на разум. И это в его-то совсем младые леты!.. Но ныне что-то сдвинулось в нем, когда он в темноволосом беке в длинном желтом халате, наброшенном на щирокие сильные плечи, закованные в железа, узнал князца пайнилов прозваньем Кури. Не однажды встречался с ним в прежние леты: то нагонял его, топча голую степь копытами остервеневшего от погони скакуна, то сам уходил от печенежской лавы, нахлестывая взмыленного коня. Раза два сталкивался с ним лицом к лицу, но не пришло тогда одоленье ни на чью сторону: выдержала гибкая аравийская кольчужка тяжелые удары длинного росского меча.

Ах, молодость, молодость!.. Хотя и удерживаемая жесткими цепами разума, в кой-то миг вдруг выхлестнется, распрямится, совладай тогда с нею!.. Мирослав про все запамятовал, видел в рядах сражающихся лишь смуглое, широкоскулое, с тонкими, плотно сжатыми губами лицо, которое порой искривлялось в самодовольной ухмылке. Мирослав почти пробился к беку, когда случилось что-то, поломавшее ход сражения. Вдруг растерянность пробежала по рядам барсилов, те, видать, не желая смешиваться с гулямами Кури, еще в начале сражения отдалились от них и дрались едва ли не под кронами нависающих над ними высокорослых дерев. Растерянность была столь сильна и так удивительно соединилась с упорством россов, что в какой-то момент барсилы, больше полагавшиеся на резвость коней, чем на силу сабельного удара, не выдержали напора и попятились, а потом и вовсе повернули коней и поскакали в степь. Это когда из лесу вымахнула на маленьких длинногривых лошадях люто гомонящая летголь. Тогда сломалось и в рядах пайнилов, и уж не углядеть было, куда подевался бек, его заслонили хрипатые морды боевых коней. Мирослав, чуть отойдя от боя, горько усмехнулся, как если бы потерял что-то потребное душе, а потом стал со вниманием наблюдать за отходом вражеской конницы. Он запретил преследовать ее и сурово говорил с князцами от летголи, которые не желали отрываться от ухоящего противника, нанося ему урон, но и сами теряя людей. Он успокоился, когда воины от летголи подвели к нему маленького смуглого человека в мягких, из телячьей кожи сапогах, с кингаром на боку, вложенном в металлические ножны.

— Хабер?..

— Да, — сказал тот спокойно, как если бы ничего с ним не случилось, и он теперь не в плену, а рядом со своими сородичами.

— Хорош! — усмехнулся Мирослав, втайне радуясь, что пленили хабера. Он не однажды встречался с людьми подобного рода, они выполняли особенную работу, следили за тем, как воюют агаряне с враждебными Хазарии племенами и доносили обо всем Песаху, были его глазами и ушами. Помнится, сказывал дед, что и в Хельгином войске бало немало хаберов. Они и подтолкнули несчастного росского князя к неприятию мисян и Ромейского царства, а потом и бесславной гибели. О, коварно это семя! На Руси издавна ненавидели хаберов и при случае жестоко расправлялись с ними. Вот и теперь в дружине обозначилось жесткое неприятие чужеземца. Но Мирослав сказал:

— Свезем его к Святославу. Должно быть, о многом, замышляемом правителем Хазарии, знает.

Отобрали у хабера кинжал, сорвали кафтан, накинули на шею ременную петлю, длинный конец кожаной веревки ближний к светлому князю пасынок привязал к своему седлу.

Россы потеряли семерых дружинников, их тела свезли к камской протоке, быстроструйной и шипящей, как если бы вода пробивалась из-под земли и, взбугриваясь, поднималась вверх, отчего речная гладь пузырилась, и пузырьки, оторвавшись от водного кружения, какое-то время сохраняли свою первоначальность, пока, обжигаемые горячим солнцем, не лопались. Здесь, на обережном крутоярье, на гладко и ровно стелющемся песке, пасынки и отроки об руку с летголью, умелой в плотницком ремесле, под приглядом суровых гридей, сколотили из сухостойных дерев большой плот, на него положили тела погибших воинов, потом забросали их сухостойными ветками, отчего плот сделался похож на прошлолетнего укоса копну, и под молитвенные слова, произносимые Радогостем, подожгли ее с четырех сторон и пустили по течению. И был виден этот символ скоротечности человеческой жизни до тех пор, пока протока не повернула вправо, облегая серебряными блестками густо и таровито оплетенный гибкими ветвями низкорослый темно-синий ивняк. К тому времени и летголь, горестно завывая, предала земле своих воинов, павших в бою, отмеченном скоротечностью и упорством.

Когда солнце оседлало срединный небесный круг и, как бы слегка уморившись, ослабло, ратники Мирослава и летголь были далеко от того места, где они попрощались с соплеменниками, теперь пребывающими в духе, который устремился к Ирию. Где еще найти приют душе воина, как не в этом осиянном Божьей благодатью месте?..

Они ехали степью, широкой и вольной, находящейся в миросулящем покое. От него на сердце у людей щемило. И виделись им домы, жены, матери. Стояли те на высоких сенях и вглядывались в безоблачную синеватую даль, точно бы надеясь увидеть родимых не по охоте к дальним странствиям, но по суровой необходимости покинувших отчину. Всяк в сердце от юного, едва ль не впервые в канун великого похода ступившего ногой в стремя, до старого гридя, побывавшего не в одном сражении и обильно посеченного шрамами — суровыми метами боевого пути, испытывал нежность к тем, кто оставался в отчине и теперь молился за них матери ли Мокоши, Христу ли Спасителю. В войске Святослава были и те, и другие, обретшие понимание истинного смысла безбрежного мира, который не сам по себе рожден, но от движения небесной сущности, увидеть ее дано не каждому, зато всяк способен ощутить это движение и утвердиться в вере.

Они ехали почти голой, иссушенной степью, ведомые Радогостем, не однажды бывавшем в этих местах. В те поры гонимый и униженный он умел приметить и самую малость, как если бы уже тогда сознавал некую потребность в запоминании, пусть даже подхлестываемый ременной плетью злого кочевника. Он и про это не забыл, но, имея сердце отважное, а вместе и доброе, зорко оглядывая ближние окрестности и угадывая дальние, еще сокрытые за туманными завесями, он не хотел про это помнить, знал, лелеющий на сердце обиду утрачивает ясность мысли, а она так необходима ему теперь. Однажды воины приметили раскиданные в голой степи юрты и низко обвислые, плетеные из гибкого ивняка загоны для скота. И сказал Радогость, что у воды, судя по всему, ставлены юрты булгар, круглые, сходные с дирхемами, чьей-то беззаботной рукой рассыпанные по щербатой глади стола.

— Надо проведать, так ли? А если так, то и напоить коней. Уж дивное время они без воды, отчего хрипят задышливо при скорой езде. Да и ратникам не мешает отдохнуть.

— Добро! — сказал Мирослав, и дружина его, после того, как вернулись зорничающие, вступила в чуждое русскому глазу оселье, где жила вервь черных булгар, уже многие леты назад отколовшаяся от родного племени, ушедшего на заход солнца.

Мирослав спрыгнул с седла и в сопровождении черноусого степняка прошел к высокой островерхой юрте, распахнул полог ее:

— Ну, сказывай, где тут старейшина?

Сопровождающий, легкий на ногу, бормоча чуть слышно: «Дада… дада…» — и с почтением заглядывая в глаза Мирославу, провел его на половину юрты, осветленную горящими аргальными лепехами. На земляной пол были настелены сухие бычьи шкуры. Старец в темно-синем халате, кряхтя, поднялся с пола, глянул на светлого князя прищуренными слезящимися глазами, сказал что-то на своем языке. Подоспевший Радогость перевел слова хозяина юрты, и Мирослав сел на подушки рядом со старцем. К тому времени тот дышал не так стесняемо недугами, дыхание у него сделалось ровнее и в прежде замутненных глазах прояснило.

— Это хорошо, что россы пришли к нам, — сказал он мягким и спокойным, ни к чему не влекущим голосом. — Истеми-хан заждался тебя. Нынче он в степи со своими тумэнами.

— Истеми-хан?.. — с удивлением спросил Мирослав. Вспомнил, хан отписывал Святославу, обещал поддержку, если тот надумает идти на Итиль. Понял, что старец принимает его за Великого князя, улыбнулся:

— Весть твоя приятна моему слуху, только я не каган Руси, но князь его. Князь дреговичей.

— Мирослав?.. — оживился старец. В длинноскулом, со впалыми щеками лице его осиялось. Продолжал, заметно оживившись: — С отцом твоим (И да будут слуги Бурхана, земные внуки его, ведающие царством мертвых, доброжелательны к сошедшему в Верхний Мир!) мы не однажды ходили во владения злых пайнилов, учили их уму-разуму. Не словом, нет, мечом! Есть люди, с кем по-другому нельзя, в груди у них черное сердце, и мысли черные, и, когда появляются они в степи, та на много фарсахов делается черной, в такую пору даже ковыльные травы никнут.

— Ты говорил об Истеми-хане, — напомнил Мирослав. — Что же он?

— Истеми-хан послал гонца в Невогород к кагану Руси. Так он теперь у меня, гонец-то.

Хлопнул в ладони. Стоящий у входа в юрту смуглолицый нукер раздвинул полог. Старец что-то сказал ему, и тот, кивнув темноволосой головой, исчез, но ненадолго, появился со светлоликим воином в темно-синем кафтане и с саблей на боку, оправленной в деревянные ножны. Воин, когда нукер, уходя, закрыл за собой полог юрты, низко поклонился хозяину, а потом Мирославу. Князь дреговичей поднялся с подушек, приветствуя гостя. Он узнал в нем давнего знакомца. Было время, наезжал тот в дреговичи, принимал участие в мене на городском торжище. Случалось, проникнувшись теплым чувством друг к другу, они подолгу беседовали, в те поры совсем юные, но уже познавшие тяготность подъяремной жизни, когда и по своей земле свободно не пройдешь, того и гляди, попадешь под удар кривой сабли агарянина. Бывало, что и делились мыслями о том, как сладить с напастью, и оба находили, что надо копить силу, да чтоб втайне от худого глаза, сказывали и про юного кагана Руси, проживающего в Ладожье, в хладных раменях, надеялись на него. Звали гонца Борджу, он тоже узнал Мирослава, сказал, освобождаясь от дружеских объятий светлого князя: