Иду на вы… — страница 28 из 51

кто поднялся на вершину власти, и те, кто пребывал внизу, вроде бы ни о чем не ведая и ни к чему не стремясь, разве что к личному благополучию. Впрочем, почему же странной? Наверно, ее можно было бы назвать другим словом, но Ахмад сознательно избегал этого, понимая, что теперь уже поздно что-либо предпринять. Все смешалось в Итиле, и не всяк скажет про себя, кто он и какому поклоняется Богу? В самом деле, сам-то он, взяв в жены двоюродную сестру Песаха, иль не поменялся в духе? Ну, а дети его, внешне принимающие учение Пророка, иль не признали верховенство Яхве в сердце своем? Да и те, другие, ставшие опорой трона иудейского царя, иль не поменяли в душе? О, он-то знает, что они тайно посещают молитвенный дом иудеев. Да что там! Даже каган, последний отпрыск древнего рода Ашинов, живущий в Белой Башне, куда закрыт доступ правоверным, ласкаемый сладкоречьем старого раввина Зутры, уже давно пил воду не из горного ручья Истины, а из священного сосуда Иеговы.

Воистину все стронулось в Итиле с места и не сегодня и не вчера, а многие леты назад, когда было оборвано привычное течение земной жизни. И, если на одной улице восхваляли змея — искусителя и ругали Того, Кто не дал первому на Земле человеку вкусить от Древа познания, то на другой утверждали, что ничего этого никогда не было, как нет и не было реального мира, а все, что открывается человеческому взору, есть призрачность, никому не принадлежащая и ничего в себе не таящая, и малого ростка жизни. Слушая их, нельзя было не согласиться с древним мудрецом, однажды сказавшим: «Их внутреннее — да проклянет их Господь! — противоположно внешнему, подобно тому, как слово противоположно делу!»

«Наверно, так и есть, — думал Ахмад. — И растаптывание нашей человеческой сущности началось от смешения всех и вся, когда одно племя приняло принадлежащее другому, мало что понимая в сути принимаемого и находя удовлетворение во внешнем следовании тому, что влеклось чаще не по своей воле».

— Да, пожалуй, так и есть, — мысленно сказал Ахмад, еще ниже опуская голову перед человеком, сидящим на троне, как если бы теперь был согласен только на худшее, а если бы вдруг предложили и дальше вершить дело, которым занимался, и, кажется, был надобен хотя бы своим соплеменникам, он отказался бы.

Песах смотрел на стоящего перед ним на коленях везиря и ничего не испытывал к нему, и малой неприязни, понимал, что взошедшее на Руси и обломавшее в самых стойких сынах великой Хазарии не зависело от воли или безволия склонившегося перед ним человека, не зависело и от его личной воли, но отчего-то вознесшегося над ними, чему нельзя отыскать названия, а только можно сказать, что сие есть рок, в иные моменты набирающий великую силу и управляющий движением народов. Его нельзя предугадать и выстроить против него защиту. Рок не имеет ничего общего с шахматами, которые теперь стоят у него на столике рядом с чайными чашками. Он всесилен и дерзок. Все же бороться с ним можно, для чего надо проникнуть в глубинную суть его. Но как это сделать?

Песах в какой-то момент обратил внимание на шею везиря и удивился тому, какая она длинная и тонкая. Непонятно, как на такой слабой шее держится голова? «Так, так…» — с легкой усмешкой над собой ли: невесть что вдруг обеспокоит, — над везирем ли, в ком, подумал, почти ничего не осталось от прежде уверенного в себе военачальника, подумал он, а потом сказал жестко, с нескрываемой досадой:

— Встань! Не к лицу великому воину собирать коленями пыль с ковровых дорожек!

А когда везирь поднялся на ноги и посмотрел в глаза царю Хазарии, тот проговорил привычно властно:

— Мне нужны сильные духом люди. Уверен, ты сумеешь продолжить дело, которое я поручил тебе. — Чуть помедлил. — Все ли тысячи собраны в кулак? Где мы дадим бой русскому кагану?

Песах спрашивал, хотя все уже решил для себя, и Ахмад знал об этом и сказал про то, о чем между ними было не однажды говорено. Он сказал, что войско заняло островную землю, прикрывающую Итиль с юга, а встречь русскому кагану направлены гилянцы и дейлемиты, асы и пайнилы, воспринявшие благодатое учение Пророка, а во главе тысяч поставлен бек Махмуд, столь неудачно распорядившийся своей властью над Самватасом.

— Впрочем, если ты, Всемогущий, пожелаешь, я отзову бека и прикажу отсечь ему голову.

Он еще не знал, что Махмуда уже нет в живых и что Булгар пал. Странно, что этого не знал и сам Песах, а вот улица знала и уже немалое время судачила об этом.

— Нет, — сурово сказал Песах. — Пусть будет по-твоему. Не вчера сказано: повинную голову меч не сечет. Махмуд был у меня, и я говорил с ним. Он дрался в Самватасе, пока был в этом смысл, а потом с малым числом воинов ушел в степь.

Песах долго молчал, после чего, усмехаясь, сказал, что каган Хазарии, пожалуй, засиделся в Белой Башне. Пора показать его подданным. Пусть глашатаи идут рядом с колесницей и призывают всех, кто еще не утратил в руках силы, вынуть из заржавелых ножен сабли и идти на войну с неверными. И сделать это надо так, чтобы ни у кого не возникло желания спрятаться за спину соседа.

— Проследи! Потом направишь их в помощь Махмуду. А я пойду по синагогам и буду говорить со своим народом. Все. Ступай!

Песах усмехнулся, едва не сказал: «Блистательный!..», как называл везиря кое-кто из агарян, но в последний момент удержался. Он снова поверил в Ахмада, прочитав в глазах у него возжегшуюся уверенность. Царь иудеев понимал в людях и прощал проявленную ими слабость, если она проистекала не от страха перед опасностью, а от душевного неустройства. Ему ли не знать этого? Вдруг да охолонет всего с головы до ног, когда и не ждешь, остудит сердце, смутит разум. Но то и ладно, что он-то сам умеет справиться с ним и вернуть прежнюю стойкость. Вот и везирь тоже справился.

Ахмад ушел. Песах какое-то время пребывал во Дворце, перебирая в уме, что сделал в последние дни, и ни в чем не нашел проявления не то чтобы слабости, а и малого колебания, и остался доволен собой. Кстати, его не смутило стремительное продвижение ратников Святослава, он ничего другого и не ждал, зная, как упрямы россы. Он, кажется, все про них знал, вплоть до того, каким Богам и в какие поры они поклоняются, и отчего крепки духом, но так же и то, что необходимо делать, чтобы распылить этот дух, унизить, растоптать.

Песах так и сказал, сходя со своего места:

— Растоптать!

Найденное слово понравилось ему, как понравилось и то, что в синагогах внимательно слушали его и не опускали глаз, хотя он говорил сурово, почти зло, и в правом глазу у него подергивалось веко, а на высокий смуглый лоб легла темная глубокая морщь. И была она неподвижная, как бы даже застывшая. И всяк, обращавший на нее внимание, ощущал тяготность на сердце.

Он говорил:

— Вы обросли богатством и сделались ленивы и безрассудны, забыли о словах царя Иосифа. А ведь он не однажды говорил: «Все народы ограничены в пространстве и времени их пребывания на земле, и только один народ бессмертен, ибо избран Богом. Но избранность должна быть питаема мыслью и сердечными муками иудея. А если примет сердце умиротворенность и подчинится непотребному, в угоду собственным страстям, блужданию по свету, то и погаснет в душе и станет она ни в чем не отличаема от едва провидящей себя в ближнем мире души гоя».

— Я не знаю, что будет завтра, — говорил Песах. — И не потому, что не хочу провидеть в грядущем. Как раз оно для меня светло и чисто. Я вижу там яркий свет, дарующий божественное благо моему народу. — Помедлив, продолжал: — Борьба с гоями только начинается. И будет она жестокой. Дело тут не в Святославе. С ним-то, да поможет нам Иегова, мы сладим. Я говорю о другой борьбе. Готовьтесь к ней, крепите дух, а вместе истязайте себя сомнениями, лишь пройдя через них, можно подвинуться к Истине.

Он говорил, хмуро глядя в лица соплеменников:

— Вспомните Обадию, мечтавшего о земле обетованной. Обнажите мужество сердец ваших, оставьте торговые ряды, возьмите в руки сабли! И да падет нечестивец, посмевший обнажить меч против пытников истинной веры!

И было в храмах ветхозаветного Бога испытующе тихо и торжественно, и всяк проникался мыслью о неодолимости Закона, данного Яхвой. Это поднимало в собственных глазах, и возгоралось в них.

Белая Башня, где жил каган Хазарии, возвышалась над Итилем. Она была отсечена от города проточными водами, исполосовавшими устье Великой реки. Через них перекинули деревянные мосты, не узкие и не широкие, как раз такие, чтобы могла проехать колесница, влекомая шестеркой лошадей, мосты охранялись стражниками — иудеями. И, если бы кому-то вздумалось без разрешения правителя Хазарии проникнуть в Башню, то и поймали бы его тотчас же и отвели в узилище, где он и был бы удавлен.

В Белой Башне было привычно тихо и сонно. Во всем соблюдался строгий порядок. Когда же распахнулись золотые ворота и оттуда вышел, блестя великолепными одеждами, каган Хазарии, везирь и сопровождение его, окрест сделалось пуще прежнего тихо, как бы даже настороженно тихо. Гулямы, не смея поднять глаз, стояли, чуть отступив от каменной кладки высоких стен и терпеливо ждали, когда каган сядет в колесницу. Никто из гулямов ни разу не видел кагана, только его одежды, хотя не однажды слышал чей-то дребезжащий и хрипловатый старческий голос. Скорее всего, голос принадлежал царственной особе. Но мог принадлежать и кому-то другому. Приученные к строгой подчиненности, гулямы редко задумывались про это. От прежних лет сохранилось в их памяти: если кто-то оказывался болтлив, и об этом становилось известно беку, отступник лишался языка, а потом его вместе с семьей изгоняли из Итиля. Впрочем, так случалось нечасто: в Белую Башню допускали лишь тех, кто понимал молчание как высшую добродетель, отпущенную человеку разумному, во всем соблюдающему меру и принимающему жизнь не как сладкую воду, настоенную на травах, а как жестокую необходимость.

Песах наблюдал за выездом кагана Хазарии, подъехав к Башне с той стороны, где земля узким, и двум всадникам не разминуться, перешейком зависала над гирловыми водами Великой реки. Ему не хотелось смешиваться с толпой, скапливающейся у ворот. Он сидел в седле прямо, бросив серебряную уздечку на луку. Старый боевой конь был спокоен, ничем не выдавал напряжения, которое скапливалось в его большом сильном теле. Все же для того, чтобы найти ему какой-то выход, конь то и дело потряхивал головой, и серебряная уздечка тонко позвякивала.