В какой-то момент Песах, наблюдавший за общим движением людской массы, увидел кагана и поразился старческому лику, как бы застывшему и утратившему всякий интерес к жизни. А меж тем правоверные тянули к нему руки и что-то кричали, исхлестывая из себя сердечное возбуждение, вызванное возможностью увидеть кагана.
«Как же он постарел! — чуть слышно сказал Песах. — А ведь он ненамного старше меня». Сказал и тут же осекся. Ему не хотелось ровнять себя с человеком, несмотря на блестящие одежды, выглядевшим тускло и невыразительно, одряхлевше, почему нельзя было ничего запомнить в нем.
— Странно! Странно! — недовольно буркнул Песах. Он и сам не понял, отчего в нем вспыхнуло недовольство, как если бы не он был повинен в том, что случилось с каганом, отчего в нем не осталось и намека на былое величие. Впрочем, о каком величии можно было говорить и в прежние леты, ведь и тогда каган, хотя и купался в роскоши, жил в заточении? Да и не могло быть иначе. Не для того иудейские цари укрепляли свою власть в Хазхарии, чтобы отдать ее в чужие руки.
Песах наблюдал за выездом кагана со все более возрастающим раздражением. Он вдруг подумал, что, может, и не стоило тревожить старца. Какой прок от него? Впрочем, когда увидел, как при въезде в город толпа, сопровождавшая колесницу, увеличилась едва ли не вдвое, а глашатаи стали выкрикивать призывы к правоверным о необходимости всем подняться на борьбу с неверными, он успокоился. Но ненадолго. Подумал, что и ему теперь уже немного отпущено времени. Удивительно даже. Прежде он не брал этого в голову. И никто не сказал бы, что хоть однажды прочитал усталость у него в глазах. А может, не так? Может, все-таки он что-то упустил, чего-то не приметил в отношении людей к нему?
В побледневшем лице Песаха что-то дрогнуло, тень какая-то набежала на него и не скоро еще исчезла. Она исчезла, когда к нему подошел везирь и заговорил о том, что воины Пророка рвутся в бой, и беки едва сдерживают их.
— Хорошо! — сказал Песах. — Они вступят в бой, когда придет время. А пока мы понаблюдаем, как Святослав управится с племенными вождями, что остались верны нам. Там, где Танаис ближе всего подходит к Великой реке, собраны немалые воинские силы. Кагану Руси нет смысла оставлять их у себя за спиной. Он вынужден будет сразиться с ними, коль скоро управится с Булгаром.
17
Лодьи медленно продвигались по Великой реке, часто останавливались, приткнувшись к берегу и прикрыв высокими красными щитами борта. Изредка ратники спускались с лодей, углублялись в камышовые заросли и терпеливо дожидались, когда подойдут легкоконные наездники Мирослава и летголь. Но не успевали те стреножить лошадей и пустить их на попас, как налетали буртасы и черные булгары. И тогда завязывались тяжелые бои. Гриди поднимали дружины и врубались в ряды кочевников и отгоняли их. Нередко буртасы поджигали степь. И тогда огонь бежал по камышовым зарослям, вскипали плывуны, черный дым стлался далеко окрест. Ратники снова садились в лодьи и отталкивались от берега, а конники Мирослава и бродники, примкнувшие к Святославу, и летголь, оседлав коней, вынуждены были пробиваться к Танаису, чтобы обойти полыхавшую землю. Но и тогда они нередко сталкивались с отрядами пайнилов и черных булгар, и завязывалась жестокая схватка. Дрались россы не на жизнь, а на смерть. Летголь тоже делалась неистова и яростна. И бродники, привыкшие не отступать, даже если это и грозило гибелью, были упорны, и, коль скоро что-то случилось бы, способное обломать в их упорстве, то и тогда они спокойно приняли бы отпущенное Богом и не дрогнули бы. Но слава Матери Сущего, не отступила Мокошь от росской рати, и та, хотя и медленно и теряя воинов, продвигалась вперед. Все ж когда всадники пробились к узкому горловому разлому, где Великая река чуть ли не смыкалась с Танаисом, и увидели, сколь велико числом скопление поднявшихся против них, то и вынуждены были остановиться и укрыться с лошадьми в тальниковых зарослях. А ближе к ночи к берегу причалили лодьи, и каган Руси говорил с Мирославом и остался доволен им, и велел выслать в дозор сторожевую сотню. А чуть только рассвело, россы заняли прибрежные холмы, откуда хорошо был виден вражеский табор. О, Боги, сколь же велики были толпы, согнанные в разлом! Глянешь на раскидавшиеся по земле легкие, из бычьей шкуры, юрты и на цветастые, невесть для какой надобности украсно расцвеченные палатки, то и в голове сделается кружение, и, хотя бы утайно, не в пригляд гридю, захолонет на сердце. Да не потому, что дивно оружны те, кого пригнали сюда. Как раз этого и не углядишь. Зато другое приметит глаз зоркий: мало истых воинов среди тех, что ныне противостоят россам, все больше простой люд, едва ль не впервые взявший в руки сабельку ли, пику ли с легкими крылышками, которую иной из иудеев волочит по земле, как случайно подобранную в степном разнотравье палку, памятую про то, что и она сгодится. А вон тот, худотелый, держит боевой топор, изрядно проржавевший, даже издали видна тусклая чернь на длинном лезвии, за пазухой, да неловко как-то, случается, выскользнет топор и упадет на землю. Верно что, слабы толпы оружно, но уж больно велики числом. Небось непросто будет совладать с ними?
Святослав подошел к дружине Мирослава об руку с Богомилом. Была в его теперешней думке легкая досада, и, не желая скрывать ее, он обернулся к волхву и сказал:
— Жесток царь иудеев. Калечного и немощного выставил против меня. И хитер не в меру, и жалости в нем ни к кому нету.
— О какой жалости ты говоришь, княже? Запамятовал, как лютовал сей муж в росских городах и селищах? Тут другое. Уверовал царь иудеев, подстрекаемый доброхотами, что он один такой, и само небо не властно над ним, и всяк на земле рожденный — раб его: захочу — сгною в узилище, захочу — подвину к трону и осыплю златом. Приходили и ко мне Божьи люди от покоренных им племен, сказывали про это, и страх читался в лицах, и неумение оборвать узы, связавшие их с правителем Хазарии. Иной понимал в сердце: недолог век царства, ставленного противно естеству человека, в унижение сущему, но не умел ничего противопоставить злу. Все ж думаю, униженное злой силой торжеством духа иного из человеков подвинется к Истине.
Святослав задумчиво посмотрел на Богомила:
— Да, пожалуй, — сказал тихо, с какой-то даже грустью, как если бы ему привиделось впереди пролегшее, черным пятном обозначенное в пространстве. Откуда ж взялось это пятно? И вдруг словно бы обожгло Святослава, ярко и сильно узрилось, как на теле белого, ослепительно белого пространства начало накапливаться что-то мутное, холодящее в душе. И он догадался, откуда пятно? Да, конечно же, в него, умерши, превратились те племена, что жили в здешних местах. Но почему? Что случилось с ними? Ведь не могли же они все разом покинуть лоно земли? Иль что-то и в прежние леты висело над ними, проклятье какое-то, через которое не смогли они переступить, и сделались огромной, черной, едва ли не в полнеба, тенью? Но Святослав понимал, что пятно недолговечно, исчезнет, не оставив следа, и уж никто не вспомнит о тех, кто жил в здешних местах, не останется от них и малого знака, все будет поглощено временем, смято, раздавлено его суровой поступью.
Еще не скоро Святослав пришел в себя, но, когда посмотрел на нетерпеливо взмахивающего темной, смоляно взблескивающей пикой, точно бы не умея сразу определить ей место, Удала (Светлый князь подъехал только что и не хотел спрыгнуть с седла и поигривал пикой, перекидывая ее с руки на руку), взгляд темно-серых, однако ж как бы осветленных небесной синевой, глаз кагана Руси стал чист и светел, и в жестких, резко обозначенных чертах лица отметилась решимость, но вместе и едва уловимое смущение. И это было так странно и так непохоже на Великого князя, что Удал невольно поддался этому смущению и придержал гарцующего коня, говоря:
— Ну, ты, охолонись! охолонись!
Но вот смущение, бывшее в лице у Святослава, отпало ли само собой, оборотилось ли во что-то другое, во всяком случае, его не стало видно, когда каган Руси, еще раз глянув на забитый людьми разлом, сказал сурово:
— Нет, не пристало мне подымать меч на черный люд. — Помедлил. — Повелеваю конникам Мирослава и твоим, Удал, молодцам вместе с бродниками подергать толпу, да с краю, с краю, не расшевеливая ее. Пощипайте и постарайтесь выманить бека с его тысячами, притворно отступая и заманивая в танаисские степи. Там и возьмете его. А толпа сама рассыплется, подобно шалашу, ставленному на зыбучем песке. Без головы-то и тело не плачет.
Выметнулась летголь из скрадка, а чуть в стороне от нее вятичи выбежали на гребень холма, взмахивая мечами, далее от них бродники на резвых конях с длинными хвостами да лохматыми гривами. Они сходу врубились во вражьи ряды. И началась сеча. Падали воины с той и с другой стороны. Никто не понимал, отчего именно его настиг хлесткий сабельный удар. Иль не он был ловок и мог увернуться и считал себя сродни небесной силе, против которой не устоять никому? Отчего в нем-то вдруг все ослабло и в теле вялость такая, что и не совладать с нею? «О, Боги, что со мной? Иль впрямь я уж не увижу родимой отчины?» И всяк спрашивал, уже оборотясь во что-то другое, принадлежащее не земному миру, про дела земные, как если бы вдруг сделался струной, протянувшейся в пространстве, живой и трепетной и еще не смятой поспешающим к извечному порогу временем.
Сваятослав видел, как полегла летголь, оттянув на себя черных булгар, хладнокровных и умелых в конной схватке, как отчаянно, держа плечо друг друга, дрались вятичи, мало-помалу уступая навалившеся на них силе. Впрочем, приметно было, что это делалось намеренно. Святослав видел, как утягивались в степь бродники, теряя в нестройных рядах, уступая бешеному напору буртаси.
— Так, так… — сквозь сжатые зубы говорил каган Руси, понимая в развернувшемся сражении более, чем кто бы то ни был, и не огорчаясь и не радуясь своему пониманию, наверное, еще и потому, что происходящее на поле вершилось не совсем так, как задумывал. Впрочем, даже тут угадывалась определенная закономерность, которая неизбежно заявляет о себе с тем большим упорством, чем сильнее человек желал бы избавиться от нее. Уже не раз нечто подобное случалось и с ним, и можно было привыкнуть к этому, а только сердце все не перестанет страдать об ушедших в иной мир. Он только тогда успокоился, когда сражение заметно отодвинулось в степь, оставив позади тысячи, десятки тысячи людей, необученных воинскому ремеслу, приставленных к нему противно их собственной воле. Его слегка удивило, что никто из этих тысяч не сделал и шага встречь удаляющемуся сражению, как если бы среди них не нашлось никого, кто мог бы сделать толпу хоть в малости пригодной для воинского ремесла. Но Святослав недолго раздумывал об этом. Обернувшись к князю Мирославу, сказал: