Радогость со вниманием наблюдал за тем, как Найден, так по прошествии времени стали звать мальчонку, оглаживал маленькой жесткой ладонью вороного жеребенка, запустив руку в свалявшуюся гривку и что-то бормотал невесть на каком наречье, но, должно быть, на том, о котором ныне и сам запамятовал, а только нечто допрежь его прихода на Русь, вроде бы удавленное, когда кажется, что уже и не сыщешь ничего в душе, вдруг да и давало о себе знать, и чаще нечаянно, ничем со стороны не подталкиваемо.
Святослав, подойдя поближе к Радогостю, прислушался к бормотанию Найдена и вдруг понял, откуда этот вьюноша?.. Ну, конечно же, с Вольного Поля, должно быть, проживал в поселье бродников, с малолетства обученных держаться в седле; не в один день сыщешь сходного с ними повадками и умелостью в верховой езде.
— Вот значит как! — сказал Святослав, улыбаясь, и украдливо, так что Радогость даже не заметил, что князь побывал ныне на конюшенном подворье, отошел от него.
2
Писал иудейский царь Иосиф восточному владыке Хасдаи Ибн-Шафруту: «Я живу на островах в дельте могучей реки, прозываемой в нижнем ее течении Итилем, а в верхнем — на славянский лад Воложей, и не пускаю воинственных россов. Не будь меня, они давно покорили бы всю страну исмаильтян. Племена россов сильны и многочисленны, и всяк вьюноша, взросший в сих племенах, не расстается с мечом даже и в те поры, когда тот непотребен ему…»
Песах, ныне редко выходящий из дворцовых покоев, со вниманием вглядывался в чуть затененные от времени, как бы даже что-то утратившие от прежнего звучания, письмена, а думал не об этом, не о том, что написано на тускло-синих пергаментных листах, а о времени, которого у него, по всему, оставалось мало: земное время подвигает лишь к перемене формы, а ему, царственному, возвеличенному не только иудеями, но и теми народами и народцами, что подпали под его власть, не хотелось бы отказываться от прежней формы, но ощущать бессмертие в душе, холодной и суровой, достойной возвышения среди Богом избранных. «Что я есть, — думал Песах, — Как не земной посох в руках Господа?..» Мысль сама по себе мало о чем говорила ему, тем не менее влекла его, дерзкого в суждениях, невесть к какому порогу, но только не к тому, что доступен живущему на земле обычной человеческой жизнью. Она как бы отстраняла его от остального мира, возвышала над ним. Это было приятно Песаху. Представлялась возможность видеть себя в ряду с другими, пускай и отмеченными Знаком небесного благословения, но стоящим выше их, одинаково с ним поднявшимися от земли и сумевшими воспарить над нею и повести за собой, подобно Вседержителю истинной Веры солнцеликому Моисею, тысячи неразумных своих соплеменников.
Все так… Но тогда почему у него на сердце непокой или что-то приближенное к нему? Отчего не радует даже уход в воспоминания о минувших летах, когда он стоял во главе могучего войска и с упорством необычайным продвигался в глубь чужих земель, захватывая города и оселья иноверцев и сея про меж них лютую смерть, ибо сказано Вседержителем духа иудейского: «Убей врага, убей жену и брата врага, убей детей его, чтобы, войдя в леты, они не подняли на тебя руку…»? Песах был тверд и непреклонен, даже если побежденный клялся, что никогда не пойдет войной на земли, где ныне правят его соплеменники, и детям и внукам повелит обходить их стороной. Он и повинившегося и раскаявшегося не оставлял в живых. Что есть раскаянье врага, как не проявление слабости? Надо ли, чтобы спустя время он отошел от нее и опять прилепился к силе?.. Песах был сыном своего племени, исто верил в его избранность меж другими народами и часто говорил:
— Что из того, что мы рассеянны по белу свету? Придет время, и сделаемся как един кулак, и вознесем его над миром. Да и что есть нынешнее рассеяние, как не стремление Бога чрез это укрепить дух наш?.. Лишь в муках и страданиях рождается народная крепь. После многих лет странствий осев в Хазарии и сделав ее землю своею, пусть и не обетованной (Это еще впереди!), испытав на собственной шкуре, что значит быть гонимым за веру и унижаемым, мы только укрепились в духе.
— Ты царь наш!.. — говорили Песаху не только в ближнем окружении, сверкающем златотканными одеждами, а и про меж простолюдинов-иудеев. — И мы пойдет за тобой хотя бы и на смерть!
И то были не просто слова. Песах понимал это и умело пользовался властью, врученной ему хаберами, которая вначале распространялась лишь на воинство, а потом уж и на те города и оселья, куда ступала нога его боевого коня. Песах воевал с буртасами и тюркютами, пайнилами и ясами, касогами и черными булгарами, и с другими племенами, и все они сделались его данниками. Подобно царю Иосифу, он уничтожил великое множество необрезанных, а когда князь Руси Хельга подступил ко граду Самкраи, который называли в те поры вратами в Русское море, и, чуть помедлив под каменными стенами, взял город на щит и прогнал оттуда хитроумного рабе Хашмоноя, Песах выступил против Хельги и одолел его, и убил много мужчин и женщин. Князь Руси подчинился его воле и пошел с дружинниками на Царьград, но был поражен греческим огнем и бежал, и постыдился вернуться в отчие владения и отплыл в Итиль и был умерщвлен там… И тогда Русь подпала под власть иудейского царя. В те леты Песах понял, что мысль об избранности народа, к которому имел честь принадлежать, как и об его собственной избранности среди хаберов, блещущих остротой ума и дерзновенностью помыслов, не просто символ, помогающий выстоять, не потерять лица своего пред ликом смерти, но нечто большее. Она, эта мысль, начала обретать реальные очертания, укрепляться в сознании иудеев. Да и как было не утвердиться ей, родившейся в горячих песках, чуть только коснувшейся тусклых волн Мервого моря, коль скоро она всемерно подталкивалась горячими сердцами, изгнавшими из нутра своего рабскую покорность всевластию народов, поднявшихся над ними силой меча?.. Именно в те поры, отгородив кагана от потомков гуннов и сарматских женщин — хазаров, воздвигнув белокаменный дворец на зеленогрудом осторове Хинки, где, по преданию, был похоронен блистательный Истеми-хан вместе с четырьмя умерщвленными воинами, дабы сопровождали владыку в его путешествии по стране мертвых, хаберы взяли власть в свои руки, а время спустя вручили ее Обадии, который стал первым царем Хазарии. Про него говорили, что он ни в чем не отступал от веры прадедов и, не ведая устали, насаждал ее среди местной хазарской знати. И было однажды, пришел к нему старый муж из близлежащего поселья и просил приявшего власть от кагана не ломать древних устоев: пусть всяк обретший своего Бога да верует ему!.. И Обадия, нахмурив темным серебром блеснувшие подковки бровей, ответил:
— Нет Бога, кроме того, которому я верую, и потому говорю: отошедший от моей веры иль не принявший ее да сделается моим врагом.
И ушел старый муж, не солоно хлебавши, и смотрел вослед ему, согбенному, народ Хазарии и слезьми обливался, понимая, что вместе со старцем ушла от него надежда. «И то справедливо. Надежда даруется сильному, — думал Песах. — Слабый умирает во тьме».
Он был среди тех, кто пришел в Хазарию не потому, что ничего другого не оставалось, только бегство, хотя как раз тогда, в царствование Романа, возомнившего себя представителем Бога на земле, в Царьграде начались гонения на иудейскую веру, а по осознанному убеждению. Их было немного, истых избранников Иеговы, кто не поддался панике, кто надеялся обуздать нрав ромейского царя и вернуть доброе старое время, когда иудеи были свободны вершить все, что хотели, не понукаемо никем со стороны хотя бы и теми, кто ненавидел их и желал им зла. В те поры пышным цветом расцвело учение Маздака, который ратовал за божественное начало в жизни людей, когда про меж них не будет богатых и бедных, все сделаются равны и всяк будет иметь столько женщин, сколько кому заблагорассудится. И сказал Маздак: «Есть сыны Иеговы, и есть все остальные, лишь тут проходит черта, разделяющая людей. И это высшая справедливость. Одни призваны управлять, другие быть управляемыми…» Но утекали дни в бездонную синеву неба, ночи растворялись в глухой мгле безвременья, а хаберы не замечали и малой перемены в ромейской жизни. И сказал тогда некто вознесшийся над ними, более кого бы то ни было приблизившийся к постижению Истины, седоголовый, уже как бы отошедший от земного начала и невесть где пребывающий ныне в духе своем:
— Минувшее есть цепь, она мешает свободному продвижению по летам. Надо оборвать эту цепь и стать ни от кого независимыми. Пусть другие мечутся и страдают, вы же, постигшие Иегову, оставайтесь холодны рассудком и бесчувственны к чужой боли, и тогда откроется вам истинное ваше назначение и возгорятся домы чуждых вам племен и сделаетесь вы вершителями судеб земного мира. Сие прозревается мной пускай и не в ближнем времени.
Кажется, то и был сиятельный Маздак. Или тень его?.. Во всяком случае, ныне так вдруг увиделось Песаху, и на сердце, редко когда страгиваемом с привычного течения жизни, не поддающемся ни гневу, ни радости, ни каким-то еще страстям, вострепетало, и он с легким недоумением прислушался к себе и был доволен тем, что совершалось в сердце его. «Значит, не все во мне охолодело, и я еще живу…» — сказал он мысленно. И это было странно: никогда прежде ничего подобного не приходило ему в голову. Он принимал исходящее от жизни спокойно и бестрепетно, даже если ему предстояло пройти чрез море крови. Не далее как вчера он повелел казнить две сотни воинов — агарян, вставших под его высокую руку, но не сумевших выполнить его повеление и взять малую росскую крепостцу на подступах к Вышгороду, где проживала княгиня Ольга. О, как хотелось Песаху показать управительнице северных земель, кто ныне хозяин на Руси! Но получилось дурно. Воины Аллаха не сумели совладать с малой горсткой росских дружинников и отступили. И тогда Песах поступил так, как и предполагал его договор с агарянами, а там черным по белому было написано: слава победителю, смерть побежденному… Он повелел пригнать повинных на обшитую смоляным деревом площадь близ Белой Башни, в которой проживал каган, и там на глазах у почтенного старца отсекли головы его соплеменникам, а потом нацепили их на длинные шесты и укрепили у высоких башенных ворот. И сказал Песах, поднявшись на лобное возвышение: