19
Велика река. Велика!.. Разбившись на семь десятков русел, меж которых зажата землица сырая, болотистая, впадает она в Хвалисское море.
— Это ж надо! Тут, поди, и лешай не водится! — смущенно сказал лихой бродничек Ян Шалый, пристегнувшийся к Радогостю. Тот с десятью зорчими не одну седмицу шел впереди войска, являя собой его глаза и уши. Ян Шалый, щуря и без того узкие, темной азиатчиной крашенные глаза, подымался вместе с ним на обросшее желтой прелой осокой обережье, хватаясь за хилые, едва уцепившиеся за мягкий дерн тонколистые кусты и обжигая широкие бугристые ладони. Легконогий Радогость с малой досадой посмотрел на бродничка, сказал:
— Человек, верно что, слаб телом, может жить и в самых худых местах. Ты скоро убедишься в этом.
Так и сделалось. Недолго брели по хлюпающей под ногами желтой островной хляби, оглядывая со вниманием впереди легшее, раздвигая камышовые заросли. В прежние леты, а про них Радогость не хотел бы помнить, он бывал тут, прятался от злых людишек. Ближе к полудню зорчие вышли на странное, чуть только поднявшееся над землей, малорослое оселье. Не сразу поверили, что и тут обитают люди, но, когда увидели, как из норы, ближней к Радогостю, выполз худой сгорбленный старец и подслеповато, вздернув тощую, травянисто желтую бородку, посмотрел на чужеземцев, то и отпало неверье и смутно сделалось на сердце. Когда же старец сноровил уползти в нору, подобно зазеленевшему от долгожития узкоспинному ящуру, Радогость настиг его и спросил на непонятном для россов языке о чем-то таком, что не только не встревожило старца, а кажется, успокоило. Тот поднялся с четверенек, долго оглядывал зорчего, как бы пытая в нем, а когда узнавание совершилось, захлопал дивно голубыми глазами и что-то сказал. Радогость обнял его и долго стоял так, и слезы чуть приметно для стороннего текли по обросшим густым русым волосом щекам его.
Старец зазвал к себе Радогостя, хотел бы пригласить всех, кто шел с ним, но те отказались, поопасшись лезть в нору. Бродничек же сказал легко:
— Я еще и не такую диву видал. Мне што?.. — И принял приглашение старого хозяина.
Недолго Радогость пробыл у старца. Когда управились с разговором, надобным Радогостю, расстались. Но из норы вышли уже не трое, а четверо. Был тут и молодой хазарин. Он напросился провести зорчих через тайные схроны, где могли прятаться гулямы. Их видели не далее, как вчера. И они пытались взять с собой кого-либо из потомков сарматских женщин и гуннов. Но те, у кого были быстрые ноги, подались в бега, а кто претворился не встающим с постели болящего. Нет, не хотели бы хазары помогать тем, кто лишил их отчего крова и загнал в глухие смертные хляби. Крепка в них обида, не вытолкаешь из сердца, не просечешь саблей. Повертелись — покрутились гулямы, ушли ни с чем.
Но старец сказал Радогостю, с которым в свое время закованный в цепи гнул спину на винограднике у богатого иудея, что малой, кого он отпускает с ним, сын его единственный, кормилец, он про все окрест ведает, поможет обойти атабековы схроны, не подведет, под Христовой тенью рожден и крест на груди носит, на том кресте и поклялся быть верным своему племени и слову своему, хотя бы и опять был подведен под пытку. Дальбеем кличут его, честным, значит, верным отчему ряду.
Дальше пошли с Дальбеем. На сердце у Радогостя стало спокойней. Опасался он, что многое из того, что знал прежде, скрываясь после побега из иудейского плена в устье Великой реки, запамятовалось. Странное чувство испытывал он, продвигаясь по старым тропам, то и дело проваливаясь, коль скоро искряно желтый дерн оказывался слабым и не держал… Не отыскивалось в этом чувстве какой-то особенной, казалось бы естественной для Радогостя неприязни к здешним местам. А ведь сколько тут испытать довелось! И до полусмерти избиваем был, когда излавливали беглого, и злыми длинношерстными собаками, привезенными из страны Парас кнутобоями, смотрящими за рабами, травили. Бывало, и не однажды, опухал с голоду. Ан, нет, все как бы вычеркнулось из памяти, стоило поговорить со старым хазарином и увидеть в дивно голубых глазах его муку нечеловеческую, тогда и понял про малость собственного страдания, а еще про то, что нет меры ему. Отпущенное невесть по какой надобности на землю, тут-то оно и разгулялось, не ведая чуру, а чур, надо думать, был у страдания, когда то обреталось среди небожителей. Растеклось по земле, расплескалось по морям-окиянам всевластное и ничему в земном мире неподчиняемое, не ведающее усталости, как если бы только среди людей отыскало истинную свою сущность и уж никому не откроет ее. А без того иль властно человеку избыть окаянное или хотя бы ослабить его? Нет. Пожалуй, нет.
Радогость шел след в след за молодым хазарином, стараясь, чтоб и камышинка под ногой не хрустнула. Так же сторожко, со вниманием глядя окрест, тянулась за Радогостем цепочка охотников. Иной раз они лицом к лицу сталкивались с агарянами, и тогда выхватывали мечи и молча набрасывались на них. И так же молча, если противник был резвей и находчивей, получив смертельную рану, падали на сырую, тяжелом духом отдающую землю. Но чаще охотники-россы оказывались удачливей и, одолев агарян, шли дальше. Однако ж так и не смогли отыскать свободное, не опутанное ржавыми толстыми цепями, проточное русло. Свободным оставался лишь путь, по которому могли пройти лодьи, и это путь вел к Большому Острову, где укрепилось войско иудейского царя. Про это и сказали Святославу, вернувшись. Тот спокойно выслушал, и ничто не встемнило лицо его, оно оставалось таким же суровым и напряженным, сосредоточенным на какой-то одной мысли. Впрочем, это было не совсем так: мысль и впрямь жила в нем, горячая и сильная, но теперь уже на излете. Все, в чем нужно было определиться, теперь приобрело ясные очертания, им уже не исчезнуть, не превратиться в прах. И вот, когда мысль, отметившись в памяти, и вовсе отступила, он увидел внутренним взором человека в красном плаще. Человек был зело задумчив, смотрел на него с грустью. И тогда каган Руси велел всем выйти из шатра. И никто не помешкал…
— Ты пришел не в свое время, — сказал Святослав, обращаясь к человеку в красном плаще. — Раньше ты гостевал в моих снах.
— Что есть сон и что есть явь? Не в единстве ли взращены они и даны Божьей твари для утверждения себя в сущем? Пребывая в ином мире, я, тень твоя, сколок души твоей, понимаю в пространстве времени и вижу в неближних летах пролегшее и благо дарующее земле россов. Но не только это, а еще и людскую слабость и сердечную утесненность, неизбывную в человеках.
— Что же делать?
— Тебе ли, высокородному, плоть от плоти племени своего, спрашивать? Ты меч, врученный россам матерью сущего. Короток срок твоего пребывания на земле, отпущенный Богами, но благостен для Руси. И восстанет она из тьмы унижения и прорвется к свету!
Святослав чуть прикрыл глаза, раздумывая над услышанным. Когда же снова посмотрел на утемненную сумрачными вечерними тенями, чуть колеблемую на ветру стену шатра, где только что обозначен был человек в красном плаще, не увидел его и вздохнул. Велел позвать Богомила. Когда же тот, чуть горбясь, вошел в великокняжий шатер, он передал ему слова человека в красном плаще, назвавшемся тенью его, сколком души его.
Богомил оживился, сказал, блеснув светозарными глазами:
— То есть небесный знак, княже. Добрый знак!
Странно, сколько помнит себя Святослав, ему все время говорили о небесных знаках. И не только волхвы. Однажды лет пять назад чудным образом оказался на площади в Ладожье человек иноземный, в цветных тряпках заместо одежды, с худыми, сквозь проглядными узкими черными коленями. Но на ногах у него были лапти явно северного плетения. Видать, кто-то из россов, сердобольный, видя страдания восточного голопятого человека, обул его. Так вот, этот человек встретил Святослава в темном заулье у великокняжьих теремов, куда лучи солнца только и пробиваются вяловатые от усталости, подтиснулся ко князю, ловко проскользнув меж рук сторожи, сказал:
— О, каган Руси! Я долго шел к тебе. День шел и ночь. И опять день и ночь. И опять… Не сосчитать, сколько их, светло-и-темноструйных, рождалось перед моими глазами и умирало. Но зато вижу тебя. И теперь знаю, каков ты. Молод, да, но в глазах прозревается ум ясный, и крепка рука, не дрогнет, когда придет срок. А он близок. Ждут этого не только на Руси, а и в дальней степи и в горах народцы малые, и надеются, что предстоящий тебе великий поход принесет облегчение им, слабым. Будь суров с обидчиками, но милостив к униженным!
Святослав так и не успел спросить, кто он: дервиш ли иль просто странник? Когда же человек так же неожиданно, как и появился, исчез, Святослав велел разыскать его, для чего послал во все концы ладожской земли людей. Но никто не вернулся к нему с доброй вестью, всяк выказал недоумение, и сказал некто, отряженный в поиск, утирая со лба пот:
— Не мог он уйти далеко: и слепой бы споткнулся об него, и глухой бы услышал слаботравный шелест его цветного платья.
А еще сказал он со смущением:
— Знать, с небес спускался этот человек, туда и поднялся ведомой лишь ему тропой.
Так ли, нет ли, кто скажет? Однако ж и великомудрый Богомил разглядел в этом нечто сиятельное, к Божьему свету влекущее. Про то и сказал в великий молитвенный день росскому войску, и все, от сурового обручника до малого князца, поверили ему и сошли с холма, где проходило молебствие, с легким сердцем и с чистой радостью во взоре, не замутняемом и слабой опаской.
Славен и чуден Богомил, когда глаголет о высшей Истине, доступной лишь Богам. В такие мгновения он меняется в облике, и люди прозревают в нем нечто удивительное, не в земной жизни рожденное, возносящее волхва к небесным чертогам и помогающее напрямую беседовать с небожителями. И впрямь, Богомил видит их сидящими рядом с ним на воздушных подушках и внимает словам их, а потом передае смысл тех слов людям. Он знает про эту свою способность, обретенную еще в те поры, когда был молод и жил в пещере со старым волхвом, прошедшим великую школу волхования и осознавшим, что человек есть малая часть сущего, неотрывная от земли-матери, но устремленная к небесной жизни, норовящая определиться в ней, коль скоро в душе осветлеет и горькая травинка сделается ему понятной, как и блуждания по уремным раменям ошалевшего от одиночества зверя. Но часто ли эти устремления оборачиваются благостной силой для человека? Да нет, нет. Сказывают, во времена оные всяк мог подвинуть себя к Истине. Но с летами что-то утратилось в человеке, растаяло, обжегшись о бушующее в груди пламя.