Иду на вы… — страница 43 из 51

— Я не могу… Все кончено!

— Да, кончено, — согласился Песах и взял в руки поводья, развернул коня и отъехал… Сердечное угнетение в нем не сделалось больше, хотя тяготность недоумения возросла.

Итиль поразил Песаха мертвенно сонной тишиной на улицах. Он хотел бы спросить, куда подевались жители города, но везирь ехал позади него вместе с бессмертными и спросить было не у кого. Он уже запамятовал, что многих горожан сам отправил встречь Святославу. Но чуть погодя он увидел толпу иудеев, запрудивших узкую улочку, ведущую к воротам Джора, и понял, что люди покидают город. К нему подъехал везирь и сказал хмуро, как бы даже с досадой:

— Надо бы посетить хранилище, оберегаемое горцами Мезендарана, и взять царскую казну, если ее еще не похитили.

Мэлэх не ответил.

Время спустя решив, что медлить нельзя, и, если царь Хазарии не озабочен состоянием своей казны, то кто-то же должен взять на себя эту ношу, везирь с бессмертными свернул в ближайший заулок. Песах остался один, но даже не заметил этого. Он миновал каменный мост и оказался в Белой Башне, тут он слез с седла и по узкой, прогибающейся под ним лестнице поднялся на широкую стену, и уже отсюда увидел везиря и бессмертных, и догадался по досаде, решительно поменявшей в их лицах, что они не нашли казны, и жестко, одними губами, усмехнулся. Бессмертные тоже увидели его и о чем-то горячо заговорили, бросая на правителя недобрые взгляды. Песах понял, что они, скорее всего, сговариваются, чтобы выдать его россам, и тем уберечь свои головы. «Так нет же! Нет!..» — сказал он и посмотрел вниз, туда, где, подступая к стене, громоздились черные остробокие камни. «Ничего у вас не выйдет. Поздно!» Он вытащил из ножен саблю, в свое время подаренную ему царем Иосифом, и погрозил ею кому-то, но, скорее, тем, кто следил за ним с земли. Все эти дни Песах не вытаскивал саблю из ножен, а вот теперь вытащил и горько стало на сердце, ведь грозил-то ею не кагану Руси, своим подданным.

Песах дождался, когда по скрипучим деревянным лестницам бессмертные поднялись на стену и — прыгнул вниз, на камни, перед тем обронив устало: «Правы были древние пророки: воистину новообращенные есть проказа Израиля». Но последняя его мысль была обращена к хаберам, к святому Братству: «Вы хотели, чтобы наш народ испил из чаши страдания? Он испил… Я тоже прошел через страдание и не обрел твердости духа. Обретут ли другие?..»

25

Ратники, предводительствуемые Удалом, еще продолжали сражаться, когда и не скажешь сразу, кто одолеет, а Святослав каким-то особенным чутьем уловил перемену в настроении иудейских воинов, в них точно бы поослаб прежний дух, и он намеревался предпринять что-то, чтобы окончательно сломить сопротивление противоборствующей силы, но тут на поле сражения появилась золотая колесница, привезшая кагана Хазарии. Агаряне, запамятовав про все, сбились вокруг нее и стали со вниманием слушать его. И то еще удивительно, что россы не чинили им препятствий.

— Что там происходит? — недоумевая, спросил Святослав у кого-то из ближних к нему князцев, а не дождавшись ответа, послал одного из них узнать, что случилось. Впрочем, он уже мог и не делать этого. Увидел, как всадники, подъезжая к кагану Хазарии, бросали к его ногам свои сабли.

— О, Боги, дивны дела ваши! — сказал Святослав и велел подвести к нему боевого коня, а потом легко вскочил в седло и отъехал… Князцы и старейшины последовали за ним. И, о, как же трудна оказалась их поездка по полю сражения, где на каждом шагу попадались убитые или раненые, взывающие о помощи. Страшна коса смерти, и не дай-то Бог, если не отыщется силы, способной вырвать ее из рук завладевшего ею.

Кони осторожно ступали на землю, словно бы боялись потревожить мертвых, и часто всхрапывали, испуганно косили лиловато-синим глазом. Их тревога передалась людям, и те невольно сдерживали восторг, так и рвущийся из груди, потому что сражение выиграно, да еще какое!., ничего подобного они не видывали!.. — а они остались живы, и, если Боги будут милостивы к ним, они вернутся в свои домы с великой славой.

Святослав подъехал к золотой колеснице, когда агаряне, кто остался жив, были оцеплены дреговичами. Мирослав, умеющий сдерживать чувства, теперь лишился этой способности и был не в меру суетлив и что-то говорил воинам, энергично взмахивая руками, отчего и не сразу увидел Святослава, а потом подбежал к нему и, держась рукой за стремя великокняжьего коня, горячо воскликнул:

— Мы одолели их! Одолели!

Святослав спрыгнул с седла, обнял Мирослава, и уж после этого повернулся к кагану Хазарии. Тот теперь стоял возле колесницы, сутулясь, но не утеривая достоинства в смуглом, изборожденном многочисленными морщинами, старческом лице.

— Ну, что, каган, повоевал? — с легкой усмешкой сказал Святослав. Со вниманием оглядел пленных агарян, вяло, как если бы вдруг сомнение нашло на него, хотя этого наверняка не было, а было что-то другое, спросил:

— Что же делать со всеми ими?

Он смотрел на Мирослава с тем напряжением во взгляде, которое предполагает, что тот, к кому он обращается, знает, что делать со всеми ими. Но Мирослав не знал, находясь во власти радостного чувства, да и не думал об этом. К тому времени Удал одолел иудеев и теперь поспешал со своими дружинами к Святославу. А скоро оказался рядом с ним, возбужденный битвой, не понимающий, отчего не все агаряне перебиты?

— Так что же делать со всеми ими? — снова спросил Святослав, теперь уже обращаясь к светлому князю вятичей. И опять на сердце у него зажглось что-то, как если бы там проявилась жалость к кагану Хазарии, впрочем, скорее, даже не так, к старому человеку, нашедшему в себе силы переступить через то, что многие леты укреплялось в душе.

— А что бы он сделал с нами, если бы мы попали в полон?.. — заволновался Удал. — А что он сделал с тридцатью тысячами россов, многие леты назад посетившими этот Остров с богатой добычей?

— Довольно! — сказал Святослав и велел дружинам идти на Итиль, а сам в сопровождении малых князцев и старейшин, а так же кагана Хазарии зашел в брошенный Песахом шатер и долго беседовал с царственным пленником, удивляясь тому, сколь причудлива и жестока судьба одного из представителей известного на Востоке рода Ашинов.

А потом он ехал по главной улице Итиля, и не было в его сердце торжества, разве что удовлетворение от хорошо выполненной работы. Но странно даже не это. Странно, что он не испытывал никаких чувств по отношению к городу, который в прежние леты ненавидел, считая глубоким, не имеющим дна, вместилищем зла, откуда оно потом распространилось по всем ближним и дальним землям. Не миновало и Русь. И там восплакали матери и жены, и сестры, утрачивая в родах искони укреплявшую в них твердость духа и веру в божественную Истину. Теперь ее не углядеть было, этой ненависти, куда-то подевалась, увлеклась в какие-то дали. А может, и не так вовсе, и она лишь растворилась в пространстве, не желая больше расталкивать в душе его. Наверное, так и есть. Горяч Святослав, суров, коль враг не обломался в упорстве своем, но коль скоро пал духом, то и князь россов способен помиловать его. А почему бы и нет? Иль не к тому влекутся в племенах росских, возлюбивших Бога Отца — Стрибога, Бога Сына — Даждьбога и Матерь Судьбы Мокошь? От тех светлых теней, что упадают от Богов на обильно политую кровью дедичей росскую землю, чуть только и смутится душа росса, однако ж быстро воспрянет и прольется из нее тихая, ни к чему не влекущая радость, а вместе сладкая, в себе самой грусть. И они будут долго идти рядом, грусть и радость, не мешая друг другу, ровно сестры.

Подле Святослава среброголовый Богомил с Радогостем, тут же молодой хазарин, сын старого друга великокняжьего конюшенного Дальбек. Дивно на сердце у молодого хазарина, он чувствует себя так, как если бы сделался победителем в схватке с врагом своим. И он, не умея сдержать этого чувства, все говорил что-то, говорил, обращаясь к Радогостю, хотя тот и не всегда слушал его. Растолканно на сердце у великокняжьего конюшенного, и не только потому, что мало осталось в войске Святослава боевых коней: иные побиты на поле сражения, другие просто были брошены при дороге, но да придет время, и соберем всех, — а еще и потому, что ему неприятно ехать по итильской опустыненной улице, все-то мнится, что вон из того подворья, черно поблескивающего низкими строениями, мрачного, сыростью от него тянет, выйдет бывший его хозяин со служками и подтянется к нему, хмурый, и спросит, кривя длинное лошадиное лицо:

— Ну, что, раб, побегал, посвоевольничал? Не страшно ответ держать?

Он любил поговорить, сей муж, находя злые, все в душе остужающие слова, и заглядывал в глаза несчастному, а они в такие поры, еще не утратившие радостного возбуждения от нечаянно выпавшей воли, приглушив привычное свое безразличие, делались суетливы, страх, а вместе надежда, хотя бы и приглушившая прежнее очарование, жили в них.

— Ну, что, раб, ты готов пострадать? — спрашивал сей муж, чуть отступив от беглеца, недолго еще медлил, как если бы ждал ответа, хотя и понимал, что никакого ответа не дождется, но ему было приятно ощущать свою власть над несчастным, чувствуя, как раб весь напрягается, меняясь в лице.

— А ведь могло быть по-другому, если бы ты не проявил дикого своеволия.

Несчастный чаще всего не выдерживал пытки словом: ожидание боли едва ли не страшнее самой боли. Он начинал ругаться или еще как-то выказывать свой страх, и тогда на него набрасывались хозяйские служки и волокли сопротивляющегося, избиваемого к пыточному столбу, а сам хозяин в это время как бы даже с сожалением говорил:

— Ну, вот. Ну, вот. Ты сам виноват. Сам… А теперь уж не поменяешь ничего. Придется тебе, брат, пострадать.

Ох, как любил хозяин изгаляться над подвластными ему людьми. Радогость теперь думал, что тот иной раз сам подталкивал рабов к побегу, чтобы потом, изловив, поиздеваться над ними. Правду сказать, не однажды возникала у россса мысль оборвать свою жизнь, но терпел, как если бы Боги помогали ему в неволе, как если бы удерживали от последнего шага. И да будет свет, рождаемый ими и порой улавливаемый и простым смертным, вечен!