Иду над океаном — страница 10 из 116

Алексей Иванович, работавший секретарем парткома на заводе «Морском», близко знавший рабочий народ, недавно был выдвинут на работу в аппарат обкома партии. И как раз в круг новых его обязанностей входило руководство творческими организациями. Забот на него теперь — сложных и трудных — свалилась масса; об этом он и думал сейчас, идя к самолету.

Только один человек во всей этой группе не имел личного отношения к приезду Меньшенина, кроме любопытства и кроме чисто практических надежд на то, что Меньшенин, как было объявлено, проведет несколько показательных операций по своему профилю, — это Мария Сергеевна Волкова. Она относилась к приезду хорошего хирурга как женщина-врач, она ждала, что он спасет нескольких ее больных, спасти которых она сама не смогла бы, даже если бы и решилась на операции. И ей, как истинной женщине, эти больные не давали покоя, мучили ее душу, отягощали самые счастливые минуты в ее жизни.

На большее она не рассчитывала, так как по прежнему своему опыту знала, что вряд ли кто-то за короткое время научится делать то, что делает Меньшенин. А больных она спасет. Спасет Надю с коортацией аорты, Аннушку, может быть — Володю Зорина. Она не испытывала ни волнения, ни опаски показывать отделение человеку, который с первого взгляда может понять то, чего она и сама еще не знала. Она работала когда-то в самой большой клинике страны, у самых больших врачей. И сама теперь не понимала, почему не научилась делать того, что делали ее руководители.

Ее Волков только что улетел на дальний аэродром, и она была грустна. Но к этой грусти примешивалось еще и чувство свободы — тонкое-тонкое, похожее на холодок. Теперь уже ничто не погонит ее после работы скорее домой, отдохнет душа. Она знала в себе, что любит иногда проводить мужа — пусть в трудную, но не очень долгую поездку; и вот эта возможность увидеть в его отсутствие его и себя словно со стороны питала ее чувство к нему.

Мария Сергеевна не стала в своем отделении делать того, что сделали все, начиная от Минина и кончая Прутко, — не устраивала аврала. Она только сказала всем своим, кто и зачем приезжает. И встречала Меньшенина сейчас с легким сердцем.

Кряжистый человек с непокрытой бритой головой, спускавшийся по трапу, и был Игнат Михайлович Меньшенин. На середине трапа он помедлил, растерянно оглядывая толпу встречающих внизу маленькими глубоко посаженными глазами. Он никого не нашел знакомых, скользнул взглядом по фигуре Арефьева, стал смотреть дальше, наткнулся взором на генерала Захарова и снова посмотрел на Арефьева — и тут только он догадался, что эти люди встречают его. И он спускался дальше уже более решительно. За ним неотступно следовал высокий, на две головы выше его, худой узкоплечий человек с костлявым лицом.

Ступив на бетон, Меньшенин уже окончательно узнал Арефьева, улыбнулся ему и склонил в поклоне бритую лобастую голову.

Улыбался и Арефьев, сверкая прекрасными молодыми зубами, и тоже чуть склонил седой бобрик в достойном и радушном в одно и то же время поклоне.

Кто-то из молодых взял у Меньшенина саквояж, кто-то уже пошел вперед, а Арефьев на правах хозяина стал представлять Меньшенину генерала, Марию Сергеевну, Жоглова, Минина, Прутко, завоблздравом. И все это с той же открытой улыбкой, изящно и чуть-чуть иронически, что сразу отделило их двоих с Меньшениным от остальных.

Потом они двинулись к машинам, и Арефьев по пути, медленно шагая рядом с Меньшениным, спрашивал его, как летелось, сколько часов занял полет, видел ли Игнат Михайлович город сверху, когда подлетали; сказал, что сам, хотя и давний туземец, любит эти последние минуты перед приземлением и что, возвращаясь из поездок в Москву, всегда выбирает самолет, который приходит сюда в светлое время суток, чтобы посмотреть город с высоты, а особенно пойму реки — все эти сотни, тысячи проток, озер, ручейков, заливов, оставленных большой водой.

Меньшенин пока не знал, как себя вести, не находил верного тона и отвечал неопределенно и невпопад. И Мария Сергеевна, с любопытством поглядывавшая на прибывшего коренастого и, словно лесоруб, плечистого профессора, подстерегла это его состояние и улыбнулась. Ей понравилось оно, и понравилось ей еще и то, что Меньшенин, как всякий ни разу не бывавший в здешних местах человек, прилетел в демисезонном пальто, оно было сейчас на нем, мешало ему, и он испытывал неловкость, оттого что шел рядом с людьми, одетыми почти по-летнему.

В машине сразу же как-то само собой установился тот деловой и непринужденный тон, который избавил всех от неловкости.

Меньшенин выслушал предлагаемый ему Арефьевым план и согласился с ним.

— Игнат Михалыч, — спросил после небольшой паузы Арефьев, — вы не взяли с собой ассистентов?

— Нет, — сказал Меньшенин. — Только Торпичев. Но он анестезиолог. Я рассчитываю на вас, на ваших товарищей.

И Арефьев отчего-то вдруг сказал:

— Я вряд ли буду иметь честь ассистировать вам. Дела, знаете. И несколько больных уже подготовлены к операциям. Не обессудьте. И от моих коллег заранее примите благодарность.


Машины шли по городу.

Жоглов предложил сделать крюк. Ему хотелось показать город сразу же, и он попросил шофера проехать по кольцу.

Кольцо тоже, как и многое другое в городе, открылось только что. Еще совсем недавно на этом месте была узкая, местами булыжная, местами щебенчатая в рытвинах дорога, обстроенная с обеих сторон неуклюжими бревенчатыми двухэтажными бараками; были водяные колонки, были дощатые тротуары с вечной грязью под досками. Здесь, в старых пакгаузах и хранилищах, ютились овощные базы, склады росгалантереи, культторга, неликвидных запчастей. А теперь асфальтовое кольцо шириной в двенадцать метров охватывало город легко, не мешая ему дышать, и здания стояли строем пеленга — светлые, еще не потускневшие от дождей.

Алексей Иванович Жоглов знал город хорошо и показывал его со всею щедростью участника этих перемен. Он мучился оттого, что не может дать гостю то внутреннее зрение, которым сейчас сам видел и внутренность цехов фабрики, и лица людей, которых знал здесь. Он называл места, мимо которых они проезжали, и время от времени ревниво оглядывался на профессора. Показалось ему, что на того город впечатление произвел.

На завтра в актовом зале медицинского института была назначена конференция. Меньшенин должен был выступить на ней. И он вдруг сказал:

— У меня с собой два фильма. Я снял две операции. Я думаю показать их. Цветные оба.

— Вы сами снимаете? — нажимая на «сами», спросил Жоглов.

— Сам. Слабость. И Торпичев помогает. Так вы не возражаете, товарищи?

Что-то скребануло сердце Арефьева — «фильмы»… За этой внешней простотой, мужиковатостью вдруг проглянула высокая маститость Меньшенина.

«А я ничего, кроме хирургии, в своей жизни не знал», — с горечью подумал он и невольно покосился на руки Меньшенина. Короткопалые, поросшие рыжими волосками, мясистые, они лежали у него на коленях — обычные руки. Настроение Арефьева испортилось, он улыбался, но уже почувствовал, как тоска забирается в душу, и, зная себя, понял — это надолго.

* * *

В сущности, аэродромы мало отличаются один от другого. Те же службы, то же размещение. И уж точно одинаковые казармы, общежития, красные уголки. И если появились плакаты с изображенным на них пилотом в гермошлеме на фоне голубого неба, пересеченного инверсионным следом самолета, то можно предполагать, что в каждом полку такие плакаты появятся. Диаграммы, схемы, опознавательные таблицы с кратким описанием летных и технических данных самолетов предполагаемого противника, стенные газеты, классы для занятий по технике и по пилотированию, тренажеры. Словом, нетренированному глазу трудно найти отличия. И только характер местности делал неповторимыми все эти точки, ВПП, КП, НП, ПН… И здесь, на побережье, расположение части, ее строения, ее службы несли на себе отпечаток облика окружающих немереных пространств, — где и горы со скальными обнажениями, со снегом на вершинах, похожих на сказочные сахарные головы, где в каждом распадке — своя, неповторимая растительность, своя тайга. В одном — низкорослый, упрямый, не сохнущий, и не тускнеющий, неожиданно мягкий для здешних осеней и зим стланик, в другом — коричневатые березки, которые издали можно посчитать крепкоствольными, но стоит подойти и взять за ствол, как обнаружишь, что это все кора — одежда на зиму, многослойная, чешуйчатая, прикрывающая сильное, но тонкое и гибкое тело, в третьем — листвяк, коренастый, выдубленный ветром, с кроной, вытянутой ветром же в одном каком-нибудь направлении, и снова скалы, и жесткая трава, и так — до самого океана.

Волков, впервые оказавшись в этом северном краю, сразу, с первых шагов своих принял все это. И он отметил и острый, хотя и едва еще заметный холодок, который ощущался на ходу, когда в гигантскую воронку, образуемую горным хребтом, потянет воздух, и своеобразный запах, который не могли победить запахи аэродрома. Даже собственный голос показался ему чужим, здесь он словно терялся — такое над головой было бесконечное небо и такое бесконечное пространство ощущалось вокруг за чертой аэродрома и еще дальше — за горным хребтом… И люди здесь несли на лицах отпечаток высоких широт и зимнего солнца — загар был таким, точно с примесью йода. И глаза у пилотов и командиров светились как-то особенно — просторным голубоватым светом, и этот отблеск голубого несло на себе все — и скальные обнажения на заснеженной сопке, и поздняя зелень, и ветви стланика, и дома поселка в отдалении, и серебристые поверхности истребителей, высокой лесенкой стоящих у края аэродрома. Только молодые солдаты эскадрилий, наверное, еще не успели за время службы обрести этот необыкновенный отпечаток.

Ночью по плану предстояли полеты — ожидалась облачная погода. Волков обошел в сопровождении Поплавского все службы, побывал на стоянках эскадрилий, на КП. Ходил с удовольствием, замучил всех. И его сопровождающие начали редеть — один из офицеров-специалистов первым попросил разрешения идти по своим служебным делам, и генерал его отпустил, потом — щеголеватый подтянутый капитан. Затем и Поплавский начал отпускать своих — у них были свои дела. И генерал Волков понимал, что не имеет смысла держать возле себя людей, — он ходил здесь уже не столько по службе, сколько оттого, что ему это нравилось. И суховатый пожилой полковник Поплавский с золотой звездочкой на тужурке над целой стопкой колодок, низенький, но такой ладный, что сразу было видно, что он на службе очень давно, и который старательно скрывал свою хромоту, — нравился ему, и было неприятно и досадно, что скоро предстоит говорить с ним о ЧП.