Он прилетел три дня назад, но не мог еще видеть ее, не хватало сил. А он должен был взвесить свою вину и решить, что должно быть дальше, потому что по-прежнему продолжаться эти их отношения больше не могли.
И он говорил. Рассказывал, что делал в Усть-Нере, как летел, зная, что дочь плохо понимает его.
Потом он вдруг остановился, резко, решительно взял ее за руку повыше локтя сильной сухой рукой и сказал, и глаза его при этом заблестели лихорадочно, как у больного:
— Поедем к маме. К моей маме. Ты ведь у нее не бывала последние несколько лет. Поедем.
Шел мелкий дождь, было пасмурно, проспект блестел от воды. И что-то во всем этом будило в нем воспоминания о Барышеве, не угасавшие ни на минуту после того, как он уехал. Она словно повзрослела за эти дни и даже сейчас чувствовала, как взрослеет. Все это — Барышев, отец, то, что приоткрылось ей в ее собственном доме, — было очень взрослым. Прежде все ее открытия и раздумья были словно производными от чьих-то открытий и решений. И жизнь ее катилась по накатанным уже рельсам, а сейчас она словно шла по неизведанному, и даже знакомый до малейших черт город не казался ей сейчас таким знакомым.
Бабушка жила в Никоновском переулке. Светлана смутно вспоминала зеленый дом, деревянные, чисто промытые, некрашеные ступеньки, ведущие куда-то вниз. И окончательно вспомнила все и приготовилась увидеть тихую, светлую, сухую, как былинка, старушку, когда шагнула в запах полыни и снега, который никогда не выветривался здесь.
Старушка целовала сухими тонкими губами морщинистый лоб ее отца, не замечая еще Светланы, они, наверно, тоже давно не виделись, но встретились привычно и спокойно. Светясь, словно она была прозрачная, бабушка вдруг увидела Светлану, за толстыми стеклами очков ее глаза были неестественно темными и большими. Она подошла ближе и посмотрела на нее снизу, придерживая копчиками пальцев очки возле дужки, и узнала наконец.
— Го-с-с-поди, Светлана?! Света же! — Она растерянно оглянулась на Светланиного отца, словно искала подтверждения какой-то своей догадке, готова была к большой радости, но не решалась на эту радость.
Она встретила взгляд сына. И тот, грустно улыбнувшись, отрицательно покачал головой. И бабушка поняла, что все у них осталось по-прежнему, ничего пока у них не изменилось.
Она всплеснула руками, засуетилась, захлопотала, заходила по комнате, помогая слабыми, но цепкими руками Светлане снять плащ, косынку. И все повторяла и повторяла: «Ах ты, го-с-с-поди! До чего же выросла…» Потом остановилась, точно нашла самое важное, что нужно сейчас сделать, и сказала торжественно и светло, подняв палец кверху:
— А я вас, милые мои, блинами… Блинами сейчас… И тесто же у меня… Словно чуяла. Ей-богу, словно чуяла. Я тебя, Коленька, последнюю неделю плохо во сне видела. Почти каждый раз одно и то же: река такая широкая-широкая, как Волга наша, и лошади в ней — все плывут, плывут. Много лошадей. А ты на том берегу стоишь маленький-маленький. И дождь идет… Марфа Петровна говорит: никак, прибудет твой Коленька не в срок, раньше, да и с неожиданностью. Вот и неожиданность. Слава тебе господи… Да как же это вы сошлись, хорошие мои?
Бабушка осеклась, сказав последние слова. Замолчала. И Светлана, чуть улыбнувшись, сказала тихо:
— А он ко мне в университет пришел…
Бабушка хотела что-то сказать, но вдруг махнула сухонькой ручкой и ушла, быстро-быстро ушла на кухню плакать. Отец не пошевелился. Потом он достал папиросы и закурил, затянувшись так, словно не курил очень давно.
— Да… — вдруг тихо протянул он. — Вот так… — Это он сказал про себя.
Удивительно русским было все в этом доме — тишина, и чистота выскобленных полов, и половички простенькие, нитяные, с поблекшими, захоженными и, видимо, давними-давними петухами морковного уже цвета по краям, и занавески на маленьких, полуподвальных окнах, и зеркало — старинное, хорошее, тяжелого стекла с мягким свинцовым отливом по углам в темной оправе, и кровать с лоскутным одеялом, и лежанка возле печки, по виду удобная, обжитая какая-то, и множество фотографий под одним стеклом на самом видном месте. От отца здесь оставались две полочки с книгами, у которых уже выцвели корешки и переплеты, и круглая стеклянная чернильница-непроливашка, и стол, невысокий, но крепкий. Там, видимо, занимался отец, когда еще студентом был.
Светлана подошла к фотографиям. Что-то давнее-давнее задело ее сердце. Теплая волна поднялась к глазам и отхлынула, оставляя после себя чистоту и тихость. Она увидела мастерового с твердыми скулами, в косоворотке, в кожаном пиджаке и в кожаном картузе, надвинутом строго по самые брови, и рядом с ним — прислонившуюся к его кожаному литому плечу слабую светлую головку с открытым, словно вопрошающим взглядом. Это были ее дед, отец ее отца, и бабушка, вот эта самая старушка в далеком шестнадцатом году. И Светлана вспомнила, что когда-то ей рассказывали в этом доме о ее деде, рассказывали так, точно он вовсе и не погиб в ополчении в сорок первом году на Волоколамском шоссе, а жил здесь все время и просто лишь был сейчас на работе. И Светлана вспомнила, что она так и звала своего деда — Мастеровой. И вспомнила, как отец ее рассказывал сказки про Мастерового. Не про зайцев и медведей, а про Мастерового, спокойного, сильного, справедливого человека.
Потом она отыскала на этой маленькой фотовитрине и себя с отцом и матерью. И ей показалось, что уже тут, на пожелтевшем снимке, они все трое стояли чужие и все уже было решено.
Отец встал за ее спиной, шурша плащом.
— Я скоро, — сказал он. — Ты побудь здесь, с мамой. — И быстро вышел.
Так и не смогла Светлана выйти на кухню к бабушке, матери отца. Мужества не хватило. А знала — надо, надо. Потом будет еще труднее заговорить, чтобы все сделалось просто и хорошо. Но не могла. Стояла, разглядывала фотографии, вслушивалась, не зазвучат ли на лесенке шаги отца. Она думала: «Здесь жил он. Он жил, когда встретил маму. А там, на кухне, — его мама. И здесь жил еще Мастеровой».
И эта маленькая фотовитрина, собранная за многие годы, помогала Светлане представлять зримо все, что она думала. Юноша, длинношеий, с диковатым, словно бы не доверяющим взглядом и (даже на фотографии заметно) побледневший от волнения, — это он, ее отец в то время, когда Светки еще не было и когда еще никто не предполагал, что она будет. «Как много лет прошло. Как много лет прожил этот дом», — подумала она. Она попыталась представить себе зримо огромное время, объединившее застенчивую девчушку в кофточке в горошек, с оборочками, с кружевным воротничком, в длинной темной юбке на коричневой и нечеткой, словно подплывшей, фотографии, с той сухонькой старушкой, что сейчас сидит на кухне, и не смогла.
Потом она услышала шаги. Несколько раз слышался звук шагов, но Светлана знала, что это ходят чужие люди, а тут сразу решила — отец. И это действительно был он. Он вошел и сказал:
— Долго я?
— Да, — ответила Светлана.
Шурша плащом, отец поставил на стол бутылку вина, коробку конфет, потом снял плащ. То, на что он надеялся, оставляя дочь наедине с матерью, не случилось: он не застал их вместе. Светлана поняла, что он надеялся на это, когда посмотрела ему в глаза.
— Ну, мам, как блины? — негромко сказал он.
— Сейчас… У меня все готово, сейчас будут блины, Коленька… — отозвалась тотчас старушка.
— Здесь жил Мастеровой? — спросила Светлана.
Отец сначала не понял, но потом в глазах его что-то дрогнуло, они словно подтаяли. Будто хотел сказать: «А ты помнишь сказку о Мастеровом?» Он сказал:
— Да, он жил здесь. Вон там, где мой стол, раньше стоял его верстак. А я был маленький. Но, знаешь, Мастеровой был металлистом, а дома любил работать по дереву. И верстак у него был столярный, для дерева. Он говорил, что дерево облегчает душу. У нас всегда, когда отец был дома, пахло смолой. Стружки так пахнут. Иду из школы — в подъезде узнаю: он дома…
— Да… — сказала Светлана.
Она глядела на него, пока он говорил. Глазами, как слепой кончиками пальцев, ощупывала лицо его. И что-то не позволяло ей до конца понять, почувствовать, что это он, ее отец. Давний-давний. Она помнила о нем только самые смешные и необязательные вещи. Когда, например, Светке было пять лет, он брал ее с собой в Ленинград — то ли диссертацию защищать, то ли по каким-то иным делам ездил туда. И запомнилось ей только громадное помещение, битком набитое людьми, наполненное гулом голосов, толчеей. Уже потом она узнала, что это был Пассаж. И что отец водил ее туда покупать игрушки. А тогда она потерялась и пронзительно, отчаянно, жалобно закричала. Две надежные руки нашли ее, подняли. И он, колючий, шептал ей горячо прямо в самое ухо: «Ну что ты, что ты, девонька моя, что ты… Я здесь! Здесь я!»
А потом он засмеялся, откидывая голову, и она видела, как на его горле двигался бугорок. А дыхание его пахло табаком, морковкой или чем-то таким, что трудно определить, но от чего сжималось у нее все внутри, и она плакала все сильнее. Но это уже не были горькие сухие слезы отчаяния и страха. Ей было хороню плакать.
Светка помнила и другое. Они шли по набережной Фонтанки. И она уронила туда мяч — большой, оранжевый, с голубыми полосами, в сетке. Мяч долго летел вниз, а потом упал на темную воду и поплыл.
Она при этом воспоминании улыбнулась.
— Ты что? — спросил отец.
— Я мячик вспомнила, — ответила она. — И Пассаж.
— Неужели такое можно помнить? Столько лет прошло…
Но теперь Светлана знала, что и он помнит это, как-то по-своему, иначе, но помнит.
А блины были уже готовы, и бабушка принесла их. Бабушка все говорила, говорила и ставила перед ними на стол масло, сметану, икру, накрытую чистой влажной тряпочкой. Она старалась делать это так, чтобы оказаться поближе к Светлане.
— Садись же, мама! Тут всего достаточно. И я принес твое вино…
Он подчеркнул — «твое». И бабушка достала крохотные серебряные с чернью рюмочки.
— А потом будем пить чай… — Это было последнее, что она сказала, потому что она тут же замолчала и стала глядеть, как они берут блины, как едят их.