Иду над океаном — страница 84 из 116

И вдруг он почувствовал какое-то непонятное облегчение, словно свалился с плеч привычный уже груз. Именно привычный — носил, не замечая, вот не стало его — и понял, какая это была тяжесть. Он вспомнил и радостно удивился тому, что легко ему вспоминать ту вторую свою женщину, от которой отделяло его теперь не более часа полета. Ему легко было думать о ней и представлять ее слабое бледное лицо и тихие глаза, и узкие, совсем не для Севера плечи и не для такой трудной любви к нему, к Декабреву, тяжелому человеку, не говорившему о себе даже тогда, когда это было им обоим необходимо.

Она приехала на Север, к суровому, недоброму океану давно, почти девчонкой, разыскивать старшего брата.

В 1955 году, когда она приехала, ей было семнадцать лет, и она ничего не умела делать. Брата она не нашла. О нем просто никто ничего не знал. Те, кто мог бы что-то сказать ей, исчезли, как дым, — кто на пенсию, кто в места еще более отдаленные, но никого из них она не застала. А новые еще не вошли в курс дела. Приехала бы она чуть позже — на год, полтора, может быть, было бы иначе. И потом, здесь все до единого заняты работой — в геологических партиях, в АТК, на промывке, в управлениях. Здесь не было частных домов, чтобы приклонить там голову. Да она и не умела ни просить для себя, ни искать, ни настаивать. И она уже двое суток, благо были белые ночи, ходила по городу, у которого не было окраин и который обрывался у океана и начинался прямо в тундре. Дремала в сквере, засунув руки в рукава осеннего пальтишка.

На третьи сутки она пошла в тундру. Пересекла весь город, сошла с полотна шоссейки и двинулась через стланик, по мокрому мху — она не знала, что идет прямо на север. Она вроде бы слышала какие-то гудки, но не обернулась. Потом гудки прекратились. У нее кружилась голова, и в душе было пусто-пусто, словно вынули ту пружину, на которой все держалось. Она села на что-то. Это оказался поросший колючим мхом камень. Кто-то потряс ее за плечи. Она открыла глаза и увидела перед собой тяжелое и грубое женское лицо — так ей показалось. Рядом стоял мужчина в ватнике, стеганых брюках и сапогах.

— Что это с вами, милочка? — строго спрашивала женщина.

Она не ответила — звуки голоса доходили едва-едва, словно из-под воды. Недалеко ушла она от шоссе, как ей потом рассказала Мария Максимовна, секретарь-машинистка горного управления, — метров на двести. Ее увидели с дороги, из кабины грузовика. Мария Максимовна ехала с кальками в Ягодное, выполняла задание своего начальника.

— Стой-ка, парень! Вроде бы девчонка… — сказала она шоферу.

— Мало ли… — буркнул тот.

— Не мало, а стой, кому говорю!

Они отвезли ее на квартиру к Марии Максимовне. Та жила одна. Мария Максимовна приказала шоферу ждать. Сама вымыла девчонку в горячей ванне, заставила ее выпить полстакана водки. Уложила в постель, вызвала врача и, написав записку (потому что девчонка ничего на слух не воспринимала), где лежит еда и что ей делать — только никуда не исчезать! — уехала. Вернулась она на третьи сутки. Мария Максимовна умела не морщась пить водку, курила мужские папиросы «Прибой», не признавая других, называла всех сотрудников уменьшительными именами «Володенька», «Леночка», не считаясь ни с возрастом, ни с характером их, ни с должностью, делая исключение лишь для своего шефа, которого и за глаза называла по имени-отчеству (фамилия у него была чудная — Ракобольский). И Мария Максимовна печатала так, что стук клавишей «Москвы» сливался в сплошной треск. И тем, что эта девочка стала тем, кто она есть сейчас, женщиной, близкой Декабреву, Декабрев был обязан Марии Максимовне.


Город был одноэтажный, продутый ветрами до того, что его бревенчатые стены стали белыми. И отличался он от всех прочих городков, которые знал Декабрев, тем, что его короткие улицы были просто галечником, который никто не утрамбовывал и не укладывал. Просто строили дома, оставляя меж ними полосу галечника. Галечник стал улицей — дорогой для немногих вездеходных машин и для жителей. И площадь перед райкомом с одной стороны и перед райисполкомом, геологоуправлением и школой с другой — тоже была обыкновенным, почти белым галечником. И деревянная дощатая трибуна, крашенная баканом, стояла на галечнике. Город этот отличался от прочих полным отсутствием растительности. Даже тот город, где жил Декабрев и куда он летел теперь, находившийся значительно севернее, имел зелень. Слабенькие березки и топольки в сквериках. Они жили потому, что внизу под ними, в мерзлом грунте, проложили трубы отопления.

Но город Декабрева прикрывали от океанских ветров прибережные скалы. И сначала ветер принимала в себя бухта. Она скручивала его в тугой клубок. Если на южном берегу ее он дул справа, то на северном он шел слева, и, точно обойдя всю бухту по параметру, он уходил в океан. Потом то, что оставалось, сдерживали скалы в глубине бухты — уже на материке. И когда над этими скалами бесновалась пурга, в городе на многоэтажные светлые дома, на зеленые березки в скверах и на единственный бульвар, который начинался от телевышки и уходил на тысячи километров в тундру и в горы, становясь трассой, падал тяжелый тихий снег, словно в Большом театре в сцене дуэли Онегина и Ленского.

А этот город лежал на каменно-солнечном плато как на ладони. И окна и стены домов, обращенных к океану, были затянуты целлофаном.

Когда вездеход, на котором стоя ехал Декабрев, вырвался на площадь, Декабрев привычным для танкиста прикосновением попросил водителя остановить машину. И водитель взял рычаги на себя, затянув фрикционы. Вездеход стал, выжал амортизаторы. Декабрев перебрался через борт. Он подождал, пока все БТэры с пассажирами пройдут мимо, отфыркиваясь и разбрызгивая гальку. И только когда последняя машина исчезла за поворотом, он огляделся. Он хотел было пойти в райком, но увидел вывеску геологоуправления и пошел туда. Он знал здешних ребят и заочно, и в лицо: встречался с ними на слетах и совещаниях. И даже приходил на помощь их геопартиям, посылал свои вертолеты и своих людей. И он пошел к ним, как шел бы домой.

Если идти над линией прибоя на высоте до тысячи метров, то уже метров с пятисот начинает казаться, что прибой медленно-медленно подползает к скалам, клубя перед собой ослепительно белую пену. Медленно заворачивается его гребень, рваные лохмотья медленно ползут вверх. И спадают так, словно они не подчиняются силе притяжения. Декабрев за последние десять лет часто летал над этими местами. Ну, не над этими, так очень похожими. Был у него один маршрут на объект в районе бухты Глубокой. Там до самого входа в бухту Ми-4 несет свое головастиковое тело как раз почти над самым урезом воды. И он не переставал удивляться этой кажущейся медленности прибоя. И теперь, стоя над обрывом, он видел этот прибой таким же медленным и торжественным.

Ветер рвал плащ, упирался в грудь мягко, но решительно, свистел в ушах. И, несмотря на ослепительное солнце, было холодно — даже по спине под плащом и свитером, под майкой скользил этот опасный ветер. А лицо было мокро от невидной глазу водяной пыли, и на губах ощущался горьковато-соленый привкус.

Он знал, что больше не переживет свою жизнь заново с той же тщательностью, как по дороге сюда, — наконец-то она, эта его жизнь, выровнялась. Срослись в единое целое разрозненные события и мысли, и он даже представлял, что скажет ей, Анне, когда войдет в свой дом через полтора часа. Когда она поднимет на него свои огромные, полные тревоги и любви глаза, он скажет ей… Нет, он еще не знал этих слов. Он знал, что скажет, но не знал, какими словами. Может быть, и не нужно будет говорить о том, что не нежная жалость гнала его к ней над земным шаром, а простая жажда увидеть ее, что теперь для него совместимы два женских лица — ее лицо и лицо дочери; что все нормально теперь, он знает цену ее терпению, что самой большой тревогой его сейчас была тревога, страх, — да, даже страх, что это ее терпение и стойкость именно сейчас, в эту секунду, иссякнут и что никогда еще в жизни он так не боялся опоздать.

Солнце просвечивало медленные гребни волн внизу. Они полыхали серым пронзительным пламенем, подолгу неся это пламя к темно-красным, местами черным скалам. И воздух был пропитан грохотом и влагой.

…А потом, после того как он увидит Анну, он полетит на новый участок. К бригадиру Федору Туманскому, десять лет отсидевшему за золото, прежде чем понять истинную его стоимость. Федор сам назвал этот новый участок, где сейчас производит вскрышу, — «ручей Прозрения». Хотя по горному району это место обозначено «Счастливый ручей» — именно Счастливый ручей, а не ручей Счастливый. «Ох уж эти северяне», — подумал Декабрев, чуть усмехнувшись. Но надо было идти. Он уже пошел, но остановился и снова посмотрел вниз на океан. Прибоя не было видно, видны были только волны — насколько хватало глаз. Они казались высокими вблизи и становились все меньше в отдалении, пропадая где-то у линии горизонта.

* * *

Редкие письма от Барышева были написаны упругим плотным почерком. Светлане казалось, что каждую строчку в них можно взвесить, они производили впечатление материального. Точно и скупо он писал о своей жизни. И не задавал вопросов. Но сквозь сдержанность она ощущала то беспокойное и глубинное пламя, которое предположила в нем с самого первого мгновения и нашла потом. Чутье, заключенное в ее душе самой женской природой, подсказывало ей, что с ним происходит. Первый трепет и волнение ушли. Ушли мелочи — осталось главное: ощущение зависимости одного от другого. Чувство нежности. И все это теперь взвешивалось обоими, вновь и вновь переживалось.

Однажды ночью она проснулась в ужасе от того, что увидела во сне его, понимала — это он, а лица его не узнавала, точно у него не было лица. Оно уходило из ее памяти. Помнились только глаза — серые, почти стальные, пристальные. С какой-то властностью. Но все настолько перепуталось в ее душе, что вдруг ей показалось, что у них у обоих — у отца и у Барышева — одно лицо. И только подавив нервное возбуждение в себе, смирив чрезвычайным усилием дрожь, она поняла: это оттого, что у них очень похожи глаза.