Иду над океаном — страница 94 из 116


На самой середине спуска с Кедрового «полетел» кардан, чудом Кулик задержал тяжеленную систему — трайлер с бульдозером и машину у края пропасти. Там, внизу, насколько хватало глаз — тайга с прогалинами, уже зараставшими подлеском: такие же бедолаги пробили эти прогалины телами своих машин и своими собственными. Непривычной и удивительно радостной была тишина, которая проникла в него спустя несколько минут после остановки. Ноги не держали его, руки тряслись.

Кулик сел прямо на гравий перед передним колесом — лицом к тайге, спиной к шоссе. На перевале, далеко отставая от собственного рева, показалась машина Толича. Солнце пробивало кабину навылет, и казалось, что стекол в кабине нет. И кроме того, Кулик давно заметил, что на перевалах, когда нет машин, когда целый день было солнце, — видно значительно лучше, чем в долинах гор: здесь воздух такой. И он видел лицо человека за рулем — бронзовое от копоти и загара, неожиданно родное на перевале и после того, что было пережито. Только сейчас Кулик понял, как близок был к страшной и долгой гибели: он летел бы вниз вместе с машиной, погибая в ней и живя до самого конца падения — так бывало уже, он это знал, — до самого взрыва, когда на перегретый мотор, на раскаленный коллектор хлынет бензин из оборванного бензопровода и из разбитого бензобака за спиной. Он вдруг представил себе, как холодный бензин (бензин всегда холоден) заливает его — и потом вспыхнет огонь…

Он пошел вверх, навстречу автомобилю Толича. Прошел несколько метров и остановился, ожидая. И он увидел, как Толич из кабины косо глянул на стоящую машину, увидел, не мог не видеть висящий кардан, отметил глазом, косо, длинную узкоплечую фигуру Кулика на обочине и отвел взгляд.

Кулик видел и это, и то, как перекинул Толич одним движением рта изжеванную папиросу из одного угла рта в другой, как руки его, обнаженные выше локтей, почти черные, коротко перебрали баранку.

Машина, обдав Кулика гарью, запахом горючего, горящего масла, выхлопными газами, натруженной прогретой резины, прошла мимо. Сначала он не поверил сам себе: не мог никто из тех, кто знал Кулика, да и не только знал, — никто из шоферов, водивших машины по этим перевалам, не смог бы проехать мимо. А этот — проехал. И настолько это было диким, что Кулик растерялся, подумал было, что у Толича тормоза не держат, но, глядя вслед его ровно идущей вниз машине, понял, окончательно и бесповоротно понял: у него все в порядке. И Толич все видел, и просто он не остановился.

Ждать еще какую-то машину — дело безнадежное. Ну проскочит «газик» с пропыленным до мозгов и ошалевшим от необычной трассы, уже умершим от страха на поворотах и спусках водителем. От этого «котелка» помощи ждать нечего, ему впору помочь, предупредить: «Не дави, мол, баранку, ты ее не ладонями держи — пальчиками, пальчиками, да ногу с педали не снимай и с «газом» осторожней — здесь без малого два километра над уровнем моря».

Нет, Кулик не обиделся на Толича. Удивился — не обиделся. «Ну ладно, — подумал он. — Здесь километров пять до дорожного участка. Там что-нибудь придумаю». Он поискал глазами, что можно под колеса подложить, чтобы надежно было и ударом не столкнуть. Ничего такого не нашел. Пришлось идти к вершине. Глаза помнили — там, на самом верху на шоссе лежали камни из осыпи. Скала метров пять высоты, отвесная, словно отколотая от большого куска, нависла над трассой, а у подножия ее — камни. Кулик сходил туда. И нашел добрый камень, только тяжелый он оказался. Но приволок его к машине, устроил под заднее колесо.

Забрал из кабины куртку с документами да деньгами, что остались от зарплаты со вчерашнего, — врезали в бригаде. Пришел в общежитие тяжело. Встал тоже тяжело. То ли дело прежде, лет пять назад, по молодости, легко вставал, даже без шума в ушах. И когда выходил в рейс, еще не в себе был. Весь день все шло как-то не так — то казалось, машина плохо слушается руля. То движок не тянет, то сиденье казалось неудобным. И Кулик — с ним такое бывало — испытывал неприязнь и к машине, словно это был живой человек, и к самому себе, и молчал, не замечая, что со стороны видно людям его состояние. И, не будь этого состояния, Кулик теперь, когда оно прошло, понимал — кардан бы не оборвался: ведь он всегда осматривал машину и перед выездом, и в пути. Слабое место это у них — кардан. Еще полуоси слабы для такой машины, для этих перевалов и хлыстов в два обхвата. И шоферня не раз шутила между собой: на этом жерди для огорода возить, да и то не полным возом. А так машина ничего — двигун, коробка передач да и редуктор — износа нет. У любого другого, что с марочками да крылатыми эмблемами на головках блоков, давно шатуны бы повыскакивали, а «Колхида» прет и прет…

Об этом Кулик вспомнил сейчас, спускаясь по вечереющему перевалу вниз, к домикам дорожников. И, пройдя километра полтора, вдруг вспомнил, что его машина стоит на таком месте, что увидеть ее ночью можно не сразу — радиус поворота такой, что не попадает в свет фар. И он выключил подфарники. Он остановился, и тоскливо и нехорошо сделалось на душе, даже что-то вроде испуга испытал он.

Может быть, впервые за всю жизнь Кулик взял себя в руки. Прежде, обнаружив такую необходимость, он швырнул бы на землю кепку, проклял бы весь белый свет. Но происшедшее еще управляло им, особенно сейчас, когда он подумал, что на его «Колхиду», стоящую у обочины, может впотьмах налететь другая машина, и тогда обе уйдут в пропасть. Он отчетливо понял, что его ожидало по всем статьям и что неминуемо должно было произойти и не произошло по причине, которой он не понимал: если обрывает кардан у хвостовика, то, продолжая раскручиваться, он свободным концом перебивает трубки пневмотормоза. Ручник уже не работает — можно зажать его, не выключив передачи. И если ручник хорош — мотор заглохнет, а задние-то колеса свободны, — ты тормозишь, а трубки перебиты. Но кардан оторвался как раз в тот момент, когда Кулик выключил передачу, чтобы воткнуть третью — начинался спуск с перевала. Кардан только раз стукнул по днищу. Кулик передачи не включил. Убрал вспотевшую сразу ладонь с рычага переключения, затянул ручник — кардан лишь звенел. И подпрыгивал, волочась сначала внизу по асфальту, а потом по щебенке обочины. И Кулик вел машину, притормаживая и ища камень, чтобы упереться в него передними колесами: иначе на склоне машину не удержать. И надо было или сидеть в кабине, чтобы не снимать ноги с педали тормоза, или спускаться до самого низа. Он нашел спасительный голыш на обочине, медленно-медленно подпустил «Колхиду» к нему правым передним колесом. И затормозил. Потом он отпустил педаль осторожно. И едва решил, что можно выбраться из кабины, чтобы посмотреть, что произошло, как под резиной скрипнула щебенка — машина тяжело вдавила голыш в землю и перевалила через него. Но Кулик нашел еще один камень, побольше. Этот выдержал, хотя для того чтобы упереться в него, он вынужден был правой стороной сойти с обочины.

Кулик возвращался наверх, удивляясь, как далеко он успел отойти. И странным казалось ему, что хотя он идет вверх, вокруг становится все темнее. А просто наступила ночь. Небо над перевалом пронзительно и прохладно голубело. И уже можно было увидеть отсюда отдельные звезды на нем. И он представил себе, каким черным провалом сверху кажутся, наверно, перевал и шоссе, вьющееся в распадках и вползающее на перевал. Только, наверно, самые высокие хребты еще проступают среди этого тихого, дремучего, непроницаемого моря темноты.

Кулик взбирался долго. И когда ему стало казаться, что он ушел в другую сторону или впотьмах миновал машину, он почуял ее близкое присутствие в темноте. То ли запахом, знакомым запахом еще не остывшего двигателя потянуло из тьмы впереди, то ли теплом, но он почувствовал, что автомобиль рядом. И улыбнулся во тьме сам себе и машине, вдруг ощутив в себе нежность к ней и уверенность в себе. Он понял, что хорошо сделал, что вернулся. И даже если бы не нужно было включать подфарники, он должен был бы вернуться. Он поднялся в кабину и сел на сиденье, продавленное уже его телом, положил руки на баранку, уже остывшую, отполированную его руками. И удивился, что так хорошо помнит свою машину. В работе это не замечалось почему-то. А сейчас он привычно нашел пальцами выщербину на баранке — справа, внизу, рядом со спицей. Сквозь стекло ничего не проглядывалось: кругом стояла тьма. Он включил подфарники, осветились приборы, и кабина сделалась домом: свет изолировал ее от ночи.

Ночь была в разгаре. И казалось Кулику, что никогда еще за всю свою долгую уже жизнь не бывал он в такой тишине и в таком покое — ни звука, даже в общежитии, где спят намотавшиеся по перевалам водители, не бывало такой тишины. Он сидел в кабине, и казалось ему, что тишина эта не проливается в душу из темного неба, а исходит из него — так было тихо. Скрипни под чьим-нибудь шагом камешек на шоссе — грохот долетит до звезд, которых тут так много, словно их специально выращивают над перевалом.

Подумалось на мгновение, что, наверное, вот так выдерживают на одиночество космонавтов перед полетом, настолько всепоглощающими были покой и тишина. Но это длилось только мгновение — забылась эта мысль тотчас, потому что стояла рядом его жизнь. И тянуло, словно темная лесная вода, думать о ней и вспоминать. И видел он себя в прошлом — молодым, гибким, тонким, опасно злым злостью, пришедшей неизвестно откуда.

Ночи на перевалах коротки. И то, что Кулик успел передумать за эту ночь — все, что видел, все, что исходил, все лица, какие вспомнились, словно перебирал их пальцами, очень удивило его. Но он еще ни разу в жизни не вспомнил себя с такой добросовестностью и спокойствием. И делал это сейчас сознательно неторопливо.

У каждого человека есть своя особая история. Состоит она из запахов и цвета, пронизавших все существо когда-то давным-давно на самом раннем рассвете, настолько раннем, что потом и не решить — то ли это был на самом деле рассвет, то ли забрезжило сознание. Это и фигура отца со спины, и тишина чердака, и звезды в щели крыши. Была такая история и у Кулика. Наверное, была — ведь смутно помнит, как ездил на бочках с гудроном — трактор тащит сани, на санях эти бочки. Земля движется медленно-медленно, можно соскочить на дорогу — в пыль — и шлепать рядом, можно даже обогнать ЧТЗ и увидеть усталое, но такое знакомое лицо тракториста, поймать на себе его взгляд, полуулыбку. И припустить потом впереди трактора на полкилометра. А потом, сидя на обочине, с невозмутимым видом поджидать его. А вокруг испепеляющее солнце. И кузнечики, маленькие невидимые работники в пропыленной, сожженной солнцем траве, и небо белесое, и марево над землей такое, что гряды сопок лишь смутно маячат по обе стороны громадного распадка, где идет строительство. Что там строили? Не знал этого Кулик. Когда-то знал, а теперь не смог вспомнить. Строили, и все. И отец — мужчина в громадных сапогах, в брезентовой куртке, с рассветом отправлялся на бетономешалку и возвращался затемно, так вот и осталось от него лишь огромная фигура в светлом проеме двери, когда уходил, да в темноте голос с хрипотцой, срывающийся на крик, — потому что за день привык перекрикивать грохот бетономешалок. Да еще запах его. Набегавшись за день, Сашка просыпался ночью, когда возвращался отец, не от шума, а именно от запаха. И было все это в сорок шестом и в сорок седьмом. И есть было нечего тогда, мать готовила им щи из лебеды и затирку. А осенью и зимой — драчены, черные лепехи на рыбьем жиру из картошки, «драла» ее вместе с кожурой на терке. И жарила.