Фонарь замелькал на тропе. Вернулся охранник, неся трубу с заостренным веретеном гранаты. С Клыка сняли наручники, и он растирал затекшие запястья.
– Держи гранатомет… Четвертый этаж, крайнее слева окно… Там наблюдатель… Пустишь туда гранату… Только не вздумай дурить, моя пуля, твоя башка!..
Чеченец передал ему гранатомет. Принимая оружие, Клык допустил на мгновение безумную мысль – развернуться, ударить ногой охранника, пустить в другого гранату, в упор прожигая ему живот, запуская в нутро расплавленную шаровую молнию, кинуться к темным строениям, где притаились свои. Но твердый ствол автомата уперся ему в затылок. Подавленный и смиренный, он разворачивал трубу в сторону темного дома.
– Четвертый этаж, крайнее слева, понял?.. – Начальник разведки обманывал Клыка. Здания были безлюдны, заминированы. По всем подъездам и лестницам были натянуты тончайшие струны, прикрепленные к гранатам и минам. Только дикие кошки, сошедшие с ума от обстрелов, сновали по этажам, зажигая зеленые безумные очи.
Но Клык не угадывал обмана. Он различал на мутном фасаде высокое окно, веря, что в нем находится наблюдательный пункт и замерший наблюдатель прижимает к глазам прибор ночного видения. Там мог оказаться Косой, который недавно, в день рождения, подарил Клыку стеклянную вазу. Или смешливый балагур Ларчик, никого не щадивший своими колкими шутками. Там мог оказаться взводный Пушков, часто среди ночи обходивший посты, чтобы взбодрить приунывшего, полузамерзшего наблюдателя. Теперь он должен был пустить в них гранату.
– Давай, бей точнее…
Клык положил палец на спуск, прижал слезящийся глаз к прицельной рамке, направил заостренный гранатомет во мглу. Медлил стрелять. Граната, влетев в окно, наполнит комнату взрывом, секущим вихрем осколков, и Косой, иссеченный сталью, будет лежать на полу, среди тлеющего тряпья, пока не унесут его на носилках. И потом самолетом доставят еловый ящик в уральскую деревню, и обезумевшая мать на деревенском кладбище будет падать почернелым лицом на красный кумач, хватать руками замороженное тело сына, причитать: «Коленька, сыночек мой, кто же тебя так порезал!.. Ручки твои такие холодные!.. Мамочку свою не обнимешь!..» Никогда не узнает, что это Клык убил ее сына.
– Что тянешь резину!..
Клык потянул за спуск. Реактивная струя толкнула его. Граната, как малиновый мохнатый репей, полетела к дому. Вонзилась в оконный проем. Погрузилась в каменную глубину, озарив желтым светом прямоугольник окна, словно в доме зажглась люстра. На грохот отозвались вокруг беспорядочные автоматные очереди потревоженных чеченских постов.
– Молодец, моджахед!.. – смеялся краснобородый чеченец, хлопая его по плечу. – Не врал!.. Любишь чеченцев!..
Они вернулись в теплый освещенный подвал. На Клыка не надевали наручников.
– Садись, – приказал рыжебородый, и в его твердом приказе вместо жестокости и угрозы звучала едва уловимая веселость. – Человека обмануть можно, Аллаха – нельзя… Если хочешь получить оружие, воевать в одних с нами рядах, прими нашу веру… Станешь мусульманином, примешь имя Исмаил, в память нашего любимого певца, которого застрелили оккупанты. Будешь мстить за его смерть… Эй! – обратился он к двум охранникам у дверей. – Несите сюда воду и Коран!..
Те вышли и через несколько минут вернулись, проворные, быстроглазые и веселые, с похожими смуглыми лицами, на которых проступала синеватая щетина. Один нес таз с водой, перекинув через плечо полотенце. Другой держал толстую, в зеленой обложке, книгу.
– Снимай брюки, – приказал чеченец, доставая из-за пояса нож. С тихим шорохом извлек из ножен лезвие. Нож у острия завершался легкой волной острейшей стали, на которую было больно смотреть и начинали вздуваться на горле вены, словно их рассекало лезвие. – Снимай, говорю, портки!..
Охранник открыл зеленую книгу и стал читать нараспев, издавая бурлящие, стенающие и молящие звуки. Другой окунул в таз полотенце, и оно потемнело от воды, и маленькая темная лужица натекла на пол. Клык слышал непонятные, на неведомом языке слова, которые, казалось, отпевают его заживо, и смотрел на белое лезвие с жалом и синеватой, скользящей молнией.
– Не бойся… У нас малые дети терпят… А ты здоровый мужчина…
Клыку помогли расстегнуть ремень, спустили брюки, трусы. Маленький чеченец приблизился с ножом, примериваясь, поигрывая сталью. Как малую тушку зверька, взял за шиворот его страшащуюся плоть. Оттянул кожицу и провел лезвием.
Клык почувствовал острую боль, словно в пах ударила оса. Чеченец ткнул ему в колени мокрый ком полотенца. На лезвии расплывалось пятнышко крови. И глядя на белую лучистую сталь, на красный наплыв крови, Клык выпадал из пространства и времени, улетал в невесомость.
Он находился без сознания не больше минуты, побывал в иных мирах, из которых вернулся на землю измененным.
– Дорогой Исмаил, так я буду теперь тебя называть, – начальник разведки вынул из стола портативный японский диктофон с мерцающими электронными цифрами и ягодками индикаторов, – теперь, прежде чем ты пойдешь отдыхать, мы должны сделать маленькую запись… – Он пододвинул диктофон к полуобморочному Клыку. Черный глянцевитый зверек навострил свое чуткое ушко, замигал внимательными разноцветными глазками. – Будешь обращаться к своему командиру Пушкову, как если бы ты находился в Музее искусств, который завтра станет штурмовать твой взвод. Ты должен убедить Пушкова в том, что находишься в доме с другими пленными и просишь не стрелять из танков… Повторяй за мной!.. – Он включил диктофон. Побежали прозрачные зеленые цифры, похожие на водянистых слюдяных насекомых. Замигали пузырьки индикаторов. – Повторяй!.. «Товарищ лейтенант!.. Это я, сержант Клычков!.. Я в плену у чеченцев!.. Прошу не стрелять… Здесь Звонарев и другие пленные!..»
Клык слушал как во сне чужой, говорящий от его имени голос. Испытывал непрерывную ноющую боль в паху, приглушаемую холодным мокрым полотенцем. Повторял, как под гипнозом, внушаемые мысли:
– Товарищ лейтенант, это я, сержант Клычков!.. Я в плену у чеченцев!.. Не стреляйте из танков!.. Тут много наших, Звонарев и другие!.. Пожалуйста, не стреляйте!..
Начальник разведки записывал еще и еще. Завтра он поставит в заминированном Музее искусств громкоговоритель и прокрутит сделанную запись. Добьется того, чтобы атака дома проходила без огневой поддержки танков, одним стрелковым оружием. Штурмовая группа, щадя своих пленных, откажется от ударов артиллерии, проникнет в дом, где радиосигнал подорвет одновременно все фугасы и мины, погребет под развалинами русских военных.
Он достал кассету с записью, бережно спрятал в футляр.
– Отдыхай, Исмаил, – он по-товарищески хлопнул Клыка по плечу. – Завтра увидимся…
Клыка отвели в отдельную камеру, но не в ту, с холодным бетонным полом и железными дверями, где его содержали после пленения, а в тесную теплую каморку с деревянным топчаном и разорванным ватным одеялом. Закрыли за ним засов. Изможденный, без сил, чувствуя боль в паху, Клык зарылся в одеяло. Ему казалось, он опрокинут в бездонную яму, зарыт в нее, упираясь головой в самый центр земли. Старался понять, что с ним приключилось. За какое сотворенное зло ему было уготовано это мучение. Кто в далеком безымянном поселке, когда-то родной и любимый, а теперь навек позабытый, склонил к баяну хмельную голову, давит кнопки и клавиши, и шумный нарядный люд топочет по сухим половицам. Клык держался руками за пах и беззвучно рыдал.
Рядовой Звонарев, как только кончилось тупое беспамятство после оглушающего, в затылок, удара и он почувствовал, как сильные, грубые люди, ухватив складки бушлата, проволакивают его в тесном подземелье, огрызаются очередями на туманные вспышки и пули с ноющим бекасиным звуком рикошетят в туннеле, – Звонарев понял, что случилось самое страшное. То, чего он больше всего боялся. Что было страшнее раны, болезни, самой смерти. О чем он тайно думал, в чем был почти уверен, отодвигая от себя эту жуткую возможность ночной молитвой, сразу после того, как вспоминал мать, приходского священника отца Александра, и соседскую девушку Ирину, которую тайно, с каждым днем все больше любил. Он был почти уверен, что это должно случиться и он окажется в руках беспощадных, ожесточенных, желающих его гибели врагов. И как только это случилось и его, без оружия, оглушенного, волокли под землей, пиная, браня, упирая в лоб холодный автоматный ствол, он сразу же, среди страхов и болей, поместил в свое сердце молитвенное ожидание чуда. Предался в руки всеведущего и всесильного Бога, который знает его беду, следит за ним с небес, видит его в черном подземелье и непременно, либо сейчас, либо позже, пришлет избавление.
Он поддерживал в себе молитвенное чувство, не давая ему погаснуть, когда его жестоко пинали, косноязычно материли, грозили автоматом. Когда вталкивали в бетонный ледяной каземат, без стола, без кровати, с заиндевелой железной дверью. Когда оставили одного, в побоях, замерзающего, без света и звука. Он поддерживал в себе мысль о любящем его Боге, как поддерживают тлеющий жаркий уголь в сырой, заливаемой дождем головне. Веря в свое избавление, он не связывал его ни с товарищами, которые поспешат на помощь, ни со своей удачливостью и сметливостью, что позволят ускользнуть от врагов. Он связывал его с чудом – является Ангел, отворяет запоры, выводит его, невидимого врагам, под чудесным лучистым покровом.
Он не стал исследовать стены камеры в надежде наткнуться на лаз. Не стал прислушиваться к звукам за железной дверью, ожидая уловить шум приближающегося боя. Уселся на пол, положив голову на колени, словно заслонял собой задуваемый костер, в котором, как горячий малиновый уголь, горела его вера, его упование на Бога, знание, что только в этой вере заключается его скорое, неизбежное спасение.
Бог для него был его собственной душой, которая вслушивалась, всматривалась в свою расширяющуюся глубину и сквозь эту живую, наполненную синеватым туманом глубину, как сквозь чудесные врата, попадала к окружавшим его любимым людям. В школу, где было у него несколько закадычных друзей и любимая, не ведавшая о его любви девушка. В маленькую старинную церковь с синими луковицами и кирпичной колокольней, где собирались добрые, то радостные, то печальные прихожане. В необъятную бесконечность неба, где среди ночных звезд и светил, утренних и вечерних зорь, падающих осенних звезд и негаснущих летних сияний смотрело на него любящее лицо с немигающими всевидящими глазами, с золотыми нитями в темных волосах. Образ Спаса у царских врат, перед которым он любил замирать во время службы и все долгие часы чтений и песнопений созерцал смуглый прекрасный лик, впадая в сладкое забытье, засыпая наяву, погружаясь в живое, счастливое созерцание, говорившее ему, что Бог его знает, следит за ним, взращивает для какой-то важной и чудесной задачи.