Иджим (сборник) — страница 34 из 54


На центральной площади почти все учреждения. Контора, где сидят управляющий и бухгалтерши, почта, фельдшерско-акушерский пункт, магазин (вообще-то магазинов два – промтоварный и продуктовый, – но еще до приезда сюда Чащевых все товары собрали в одном, разделив его на две половины, а второй магазин стоит на замке, с побитыми окнами, снятым шифером и ободранной со стен вагонкой); здесь же – клуб и библиотека, школа, окруженный ранетками памятник погибшим в Великой Отечественной войне, автобусная остановка, водонапорная башня; чуть в стороне – детский сад.

Хоть и бывает в центре Виктор Борисович по два раза на неделе, но всегда чувствует неудобство, неуютность какую-то. Вот шагают по площади несколько человек, и они кажутся толпой, рычащий у магазина «Беларусь» оглушает, а от дыма сгоревшей солярки из его выхлопной трубы перехватывает дыхание… Попади сейчас в город, сразу голова кругом пойдет, и забудешь, зачем там оказался. Да и что делать в городе? Давно не возникало нужды, и слава богу…

Первым делом надо зайти на почту.

Открывая дверь, успел заметить, как связистка Люда сворачивает газету, а почтальонша Светлана, обернувшись, тревожно стрельнула глазами на входящего… Почитывают барышни чужую прессу, первыми знакомятся с новостями. Ну да ладно, и Виктору Борисовичу хватит.

– Здравствуйте! – приветливо улыбается он. – Как жизнь?

Люда, смущенно хохотнув, ответила:

– Да ничего, ничего, спасибо. – И, пошуршав бумагой на своем столике, подала Чащеву три номера «Надежды». – Вот, только что привезли.

– У… А писем-то нет?

– Нет, к сожалению.

– М-да…

Тянет посетовать вслух, что давненько не получали вестей ни от сына, ни от дочери, что очень неспокойно от этого на душе, тягостно. Виктор Борисович сдерживается, не подает вида, прощается и степенно выходит на улицу.

Навстречу, со стороны магазина, шагает Тернецкий, высокий, сухощавый мужчина в клетчатой кепке и светло-серой штормовке, в обрезанных по щиколотку кирзовых сапогах. На спине, в растянутой сетке-авоське, буханок десять хлеба, меж ними синеют пачки «Беломора».

– Салют! – приподнял левую, свободную, руку, увидев Виктора Борисовича.

– Добрый день, Николай Станиславович!

Остановились на скрипучих плахах тротуарчика, что протянут от почты до магазина, поручкались. Не сговариваясь закурили. Чащев «Приму», а Тернецкий – «Беломор».

– Привезли-таки «явской» фабрики! – похвалился он, показывая на папиросной пачке значок «Ява». – Сейчас покупал, Майя так и сказала: «Специально для вас». Заставила двадцать штук сразу взять. А чего ж – я с радостью. Лучшее курево.

– Канская «Прима» все-таки лучше, – шутливо не согласился Чащев.

– Не-ет, не скажи…

Разговоры во время таких вот встреч у них обычно шутливые, простенькие, и отношения тоже бесхитростные, почти дружеские. Лишь однажды, два с лишним года назад, побыли они противниками. Во время выборов губернатора края. Николай Станиславович был наблюдателем от кандидата-коммуниста Романова, а Виктор Борисович – от тогдашнего губернатора Зубова. В клубе, где стояла урна, и не смотрели друг на друга, вид оба имели серьезный, чуть не воинственный, но победил третий кандидат – бывший генерал и малоудачливый московский политик, путавший в своих речах названия «Красноярский край» и «Краснодарский край». И вскоре после выборов Чащев и Тернецкий, успокоившись, примирившись с поражением, снова стали тепло здороваться, вернулись к таким вот разговорчикам и совместным перекурам.

– Вчера трактор нанял, – говорит Николай Станиславович, – привез сена копешку. Клубнику вот накрываю, сливы, яблоньки. Мороз обещают, а снег-то… где он?…

– Да-а, – кивает Чащев, – осень дурная в этом году…

Тернецкому за семьдесят пять, хотя выглядит, наверно, из-за высокого роста и природной сухощавости, намного моложе. Успел он повоевать – в неполных восемнадцать ушел в ополчение, когда осенью сорок первого немцы прорвались к окраинам Москвы. Сам он, как рассказывал, родом из столицы, отец преподавал минераловедение в Горном институте; позже там учился и Николай Станиславович, стал геодезистом. Но было это уже после войны… На фронте Тернецкий пробыл совсем недолго – в первом же серьезном бою посекли осколки, контузило. Три месяца провел в госпиталях в Мичуринске и Тамбове, а потом его комиссовали. Работал чертежником, в сорок шестом поступил в Горный. После войны искал тех, с кем уходил в ополчение, кое-кого отыскал, но из своей роты – ни одного. Ни единого, говорит, человека.

По распределению отправили его на Урал, в Нижний Тагил, а через три года, в пятьдесят четвертом, он перебрался в Иркутск. Изыскивал место для строительства Братской ГЭС, позже – Красноярской, бывал на том месте, где стоит сейчас Саяно-Шушенская. Но об электростанциях, о буровых он рассказывать не любитель, зато с удовольствием (несколько раз Виктор Борисович и Николай Станиславович с женами вместе отмечали праздники, тогда-то Чащев и узнал его биографию), подробно описывает, как бродили, увешанные футлярами, рюкзаками, со штативами на плечах, по якутской тайге, работали на Становом нагорье, как зимовали однажды, заблудившись, в заброшенном староверском скиту, а особенно, на каждом застолье, вспоминает Тернецкий случай на своей свадьбе.

«Идем, значит, расписываться в сельсовет. Мы впереди так с Ниной Матвевной, под ручку, понятно, а за спиной наши ребята из экспедиции, ее родня, подруги. Гармошка шпарит. Люди все улыбаются, которых по дороге встречаем, здоровья желают, счастья. Нина-то первой красавицей в поселке была, долго мне пришлось ее добиваться. И с кулаками, бывало. Ухажеров-то – у-ух-х! – На этом месте Николай Станиславович неизменно обхватывал свою пышную, улыбчивую супругу, подтягивал к себе, точнее – сам к ней накренялся, звонко чмокал в румяную, не по-старушечьи тугую щеку. – И тут из переулка, у меня – верите, нет? – сразу колени подогнулись, женщина с коромыслом… Уж насколько я вроде немаленький, метр девяносто два, а она еще на полголовы, да и в теле. Гора горой! И вышагивает так не спеша, плечи прямые, ведра плавно покачиваются, ничего в них не плещется… Всё, думаю, вот и свадебка. Вот и счастье впереди, туды-т твою… Ведь примета есть – бабу с пустыми ведрами встретишь, и день пустой получится. А здесь свадьба, первый день новой жизни, считай!.. Остановились мы с Ниной, сзади тоже стоят, притихли, гармошка играть перестала. Ошалели все от этой горы с ведрами, всех, думаю, мурашки продрали. А она перед нами, как символ, скажи, будущих пустых лет, будущей пустоты. С пустыми-то ведрами… И тут вдруг так улыбнулась, до последнего зуба, а они белые, большие, как рафинадины, улыбнулась и говорит: «Не бойтесь, полные ведра, полные». Так коромысло поднагнула, а в ведрах-то песок сахарный! По верхнюю зарубку сахара. «Ведра, – говорит, – купила, и в них сахара заодно. Малины натру!.. Идите, идите, милые, не бойтесь». Да-а, – Николай Станиславович снова поворачивался к жене, обнимал и целовал ее. – Нельзя, понятно, сказать, что вся жизнь у нас сахарной получилась, но и не пустой. Совсем не пустой. Двое сыновей, дочка, все с высшим образованием, у всех семьи, детишки. Шесть ведь внуков, у! Мы с Ниной Матвевной хорошо, считаю, поработали, ребята тоже работают, не прозябают. Стоит выпить за них, за детей. Давайте-ка!..» – Он поднимал фигуристую бутылку со своей любимой водкой «Серебро Сибири», разливал по хрустальным патрончикам.

Елена Петровна, жена Чащева, чтоб уточнить тост, напоминала: «И наши тоже не подвели. Сын – начальник цеха, а ему и тридцати семи еще нет. Дочь – замдекана в пединституте. Теперь в ранг университета его перевели… И трое внучат…» Тернецкий кивал одобрительно: «Молодцы, молодцы! Ну, давайте, дорогие, за детей наших, за внуков!». Виктор Борисович тогда тоже что-то говорил, хвалился детьми и внуками, с удовольствием чокался и пил, стараясь не думать, что не все так просто, так ясно, хорошо и безоблачно…


– А вы как? – затягиваясь беломориной, щурясь от дыма, спросил Тернецкий. – К зиме-то готовы?

– Да уж давно, – Виктор Борисович махнул рукой, – устали ждать. Свинью бы резать пора, а тут чуть не весна.

– Скоро, скоро даванут морозы. Утро-то было какое!..

– Я сперва подумал – снег. А это иней такой, толщиной с палец…

Поговорили еще о дровах и угле, который никак не везут, даже ветеранам, и постепенно переключились на неизменное – на политику.

– На днях в «Комсомолке» вычитал, – стал рассказывать Николай Станиславович. – Создали, оказывается, новый союз. Как-то там… ЕврАзЭС, что ли… Путин в Казахстан съездил, подписал договора. Валюту единую планируют сделать. Хм, – предложил он разделить иронию и Чащеву, – то расходимся, то обратно. Как дурные супруги, скажи… А сколько ведь денег туда идет, на эти союзы, переговоры пустые, бумаг сколько штампуют, структуры всякие, бюрократов плодят… Ох, намывают себе денежки, намывают…

– М-да, – соглашается Чащев, – и не видно конца. Наоборот, вроде только начинается… черт знает что.

– А вот слушай, – перебил Николай Станиславович, и голос его сделался вкрадчивым, будто важный секрет собрался он передать. – Помнишь, была шестнадцатая республика? Не Карельская тогда называлась, а как-то… А, вот – Карело-Финская. Шестнадцатая республика СССР. Потом ее в автономную переделали… Хм, а если б осталась союзной, и тоже бы – отдельное государство. А, представляешь, Виктор Борисыч?

– Да уж, – без особого удивления отозвался Чащев.

С недавних пор он как-то перестал искренне интересоваться политикой, перестал понимать ее, чему-либо удивляться, возмущаться, негодовать. Даже смену президентов, неожиданную, шокирующую, встретил почти равнодушно. Ну, устал Ельцин, взял и ушел… И Виктор Борисович тоже устал, выдохся, перегорел, нанегодовался за последние пятнадцать лет.

Да, помнит, как ругал в компании таких же, как он сам, провинциальных интеллигентов, «Софью Власьевну» (так в их кругу называли советскую власть), давал неизвестно кому, но кому-то наверх, из своей тесной кухни советы государственного масштаба; ходил на митинги против наших войск в Афганистане, шестой статьи Конституции; смотрел по телевизору с блокнотом в руках первый съезд Верховного Совета, не пропуская ни одного заседания; повесил на стену фотографию Сахарова, восхищался смелостью Ельцина, потом пытался понять реформы Гайдара, смысл выражения «либерализация цен» и мучился вопросом: то ли он, Чащев, дурак, то ли его дурят. Потом были Первое мая и октябрь девяносто третьего года, когда по телевизору, на экране, показывали одно, а комментировали совсем другое; был ноябрь девяносто четвертого, когда непонятно чьи танковые колонны шли на Грозный и непонятно куда сгинули, а через месяц российские пацаны «умирали с улыбками на губах» под стенами дудаевского дворца… Много чего было. И постепенно в мозгу и душе Виктора Борисовича расширялись черные, мертвые пятна, словно бы выжигалось там кислотой, отравой. И не хотелось больше ничего видеть, знать, думать, кроме того, чем сам он живет, чем живут его близкие. Подворье, избушка, здоровье, запасы еды и топлива, погода, известия от детей и внуков… Последняя искра пыхнула, слабо, неярко, как и положено последней искре, на тех выборах губернатора края, но, во-первых, неудачно для Чащева они закончились, а во-вторых, честно говоря, согласился он быть наблюдателем только из-за того, что работал тогда директором клуба (общественная фигура как-никак), и, выполнив свои обязанности, встретил результаты выборов спокойно, почти равнодушно. По крайней мере – не особо расстроился. Тем более, на нем лично и на жизни села смена губернатора никак не отразилась: пенсию выплачивают, автобус в город ходит так же три раза в неделю, в магазине худо-бедно кое-что есть, а рабочих мест в Захолмове как не было, так и не предвидится…