Иегуда Галеви – об изгнании и о себе — страница 19 из 69

С тех пор как покинул Кастилию, нет у меня чувства причастности к какому-либо месту, нет чувства дома. Одно утешение – письма Моше ибн Эзры. Помню, когда в первый раз увидел его, не мог отвести глаз – достойный, величавый человек, умное, благородное лицо, одет не кричаще, но изысканно, уверенный шаг… Я тогда показался себе чуть ли начинающим учеником ешивы. Сейчас мы почти на равных – оба бездомные, не знаем, что нас ждёт завтра, и только обращение к писательскому ремеслу даёт нам сознание независимости, относительной свободы. Вот и сейчас пишу ему:

Бродячая жизнь, ты мой старый друг –

Река слёз течёт уже много лет.

Должен ли я роптать на судьбу?

За какой грех нам выпала эта доля?..


Я уехал из Толедо, а спустя немного времени после смерти Альфонсо VI там случился еврейский погром. Помимо моей воли представляется ужас, отчаянье людей, на глазах которых убивали и издевались над детьми. В тех непосильных страданиях обречённые, наверное, забывали о Боге… или до последнего мгновенья ждали помощь небес? Как долго мы будем расплачиваться за грехи поколений многовековой давности, когда беспричинная вражда брала верх над разумом? Но ведь мы и сейчас не всегда бываем праведниками; чужие искушают нас своим образом жизни. Я обращаюсь к Тебе, Бог мой, от всего пребывающего в изгнании народа: «Твоя воля не будет исполнена, пока не пройдёт Твой гнев. Должен ли я всё время пребывать вдали от Тебя из-за моих грехов? Как долго я буду искать Тебя, а Ты всё никак не покажешься? Почему, обитающий в Ковчеге за крыльями Керубов, Ты отдал меня в рабство чужеземцам, когда я принадлежу Тебе? Спаси нас, взгляни вниз, с места своего пребывания, на мой народ и спаси нас!»

Невозможно надеяться на безопасную жизнь в изгнании. Куда же нам стремиться, как не в свою страну, где Бог Израиля, народ и язык Израиля едины:


О радость мира, жемчужина стран, мечтой о тебе зачарован.

К тебе на Восток рвётся сердце моё, но к Западу я прикован.

Никто не измерит скорби моей о прежнем твоём величье,

Скорби о том, что быльём поросло и скрылось под мёртвым обличьем.[98]


Из Толедо направляюсь в мусульманскую Кордову с надеждой, что в городе остались друзья и почитатели ещё с юности. Впрочем, куда бы я ни направился, понимаю: избавление можно обрести только на своей земле; и чем несбыточней мечта о возвращении, тем горше тоска неприкаянности и печальнее песня изгнания:


Ты ждёшь ли ещё, Сион, вестей от детей твоих,

Пленённых, рассеянных вдали от полей твоих?

Из ближних и дальних стран, на всех четырёх ветрах,

Сион, принимай поклон, привет сыновей твоих!

Лелею тоску мою, и слёзы, как воду, лью;

Падут ли росой они во прах на горах твоих?

Но вижу порою сны: вернутся твои сыны;

Я б арфою стал тогда и пел на пирах твоих![99]


Кордова предпочтительней не только мусульманским правлением, но и тем, что окажусь среди коллег-литераторов, там есть огромная библиотека греческой и арабской литературы, студенты в университете изучают медицину и дискутируют о философии Платона и Аристотеля. В просвещённом городе мои единоверцы чувствуют себя в относительной безопасности.

Кордова – моё последнее пристанище, больше переселяться некуда. Здесь на заработанные в Толедо деньги в качестве придворного врача открываю свой врачебный кабинет. При этом соблюдаю все правила нашей веры: для женщин и мужчин у меня разные приёмные дни, в случае кровопускания есть специальная накидка для женщин, чтобы на теле было видно только место надреза. И есть у меня скрытый угол, где пациенты оставляют плату за приём, если денег нет – не платят. Интересно, все ли целители вживаются в участь больного? Я думаю не только о недугах, но и по возможности стараюсь понять душевное состояние человека, обратившегося ко мне, участвую в его судьбе. И неважно, что меня, подобно Гиппократу, не увенчают золотым венком за доброжелательность к любому страждущему. Например, тем, кто пребывает в подавленном состоянии из-за невозможности реализовать себя, свою внутреннюю сущность, пытаюсь внушить волю к переменам, действию. Каждый по мере возможности, абстрагируясь от обстоятельств, должен стараться наполнить смыслом свою жизнь.

На днях приходил молодой человек с чувством вины, делающим невыносимыми, казалось бы, благополучные будни. Будучи искусным ювелиром, Пинхас не мыслит себя ни за какой другой работой. Рассказывал, что, ещё будучи мальчиком, затем подростком, заглядывался на украшения женщин. Не сместился его взгляд с ожерелья на шею и прочие прелести красавиц и когда стал юношей, мужчиной. О том, чтобы учиться любимому ремеслу, и речи не было, нужно было помогать отцу заготавливать дрова на продажу, чем и жила семья.

– Я с нетерпением ждал позднего вечера, – рассказывал Пинхас. – Когда все укладывались спать, удалялся в свою каморку, где колдовал над куском медной проволоки, делал из неё украшения, которые потом дарил бедным невестам. Все считали, что умом тронулся. И так из года в год я был приговорён – не мог бросить своё увлечение. Отец уже потерял надежду найти мне жену: ну кто пойдёт за человека, который «не в себе». Случайно сделанный мной браслет увидел хозяин ювелирной лавки. Обещал дать всё, что пожелаю: драгоценные камни, золото, серебро, самые лучшие инструменты – и сказал, что будет платить за работу хорошую цену. При этом у него было одно условие – сменить веру, стать христианином. Я долго не соглашался, потом поддался искушению, соблазнился от безысходности, отчаянья. Утешался тем, что об этом никто не узнает, и я по-прежнему буду верить в Единого Бога евреев.

Молодой человек тяжело вздохнул, замолчал, затем продолжал:

– Не буду вам рассказывать об ощущении восторга, когда получил в своё распоряжение всё, что есть у ювелира при дворе шаха. Появились деньги, много денег; отец купил новый дом, сёстры принарядились. Теперь самая красивая девушка готова выйти за меня замуж. Казалось бы, всё хорошо – дело процветает, изделия рук моих раскупаются, едва дойдя до прилавка.

Но… нехорошо мне на душе, старался оправдать себя тем, что искал сходство христианства с иудаизмом в вопросах о свободе воли, веры и разума. Приверженцы Нового Завета верят в Святую Троицу, но я-то знаю, что Бог один, един и всеобъемлющ. Крестившись, я особенно остро ощутил свою приверженность вере отцов. Ничто меня теперь не радует…

Пинхас говорил, что чувство растерянности в последнее время стало особенно нестерпимым. Говорил, что совершил преступление против самого себя, ведь всегда знал, жил с данным нам Законом и самой главной, первой заповедью Всесильного: «Я Бог твой, и не будет у тебя других богов». Рассказывал, что, когда со своим работодателем оказывается в церкви, начинает молиться по христианскому канону: «Отче наш…», – а продолжает: «Барух Ата Адонай Элохейну…» Вина и тревога преследуют его. Оказалось, что есть нечто сильнее желания устроиться в жизни.

Мне жалко его, мне ли не знать, что отсутствие возможности заниматься своим делом приводит к ощущению потерянности, депрессии; всё равно что запретить мне писать стихи. Постарался утешить тем, что его грех не перед людьми, а перед Богом и искупается он покаянием, ведь еврей, даже если крестился, в любой момент может вернуться к своей вере и к упованию жить на Земле Израиля.

Ушёл мой пациент ободренным, а я продолжал думать: можно ли переориентировать влечение человека к тому или иному занятию? Можно ли воспитать смирение по отношению к будничному труду? Или интерес к доступному ремеслу? Попытался представить себя, например, на месте повара во дворце халифа или короля. И тут же почувствовал себя крайне несчастным, потерявшим интерес к жизни. Нет, не получится переключить влечение человека, ведь мы приходим в этот мир со своими задатками, способностями; хорошо если есть условия реализовать их. Как бы то ни было, будучи соучастником душевных мук и переживаний пациентов, говорю им о необходимости распознать свои склонности ума и души, что даёт ощущение бодрости, продлевает жизнь.

Самые трудные из тех, кто ищет моей помощи, – женщины, которые не в силах устоять от искушения любовью. Запрещено прерывать беременность, однако… Вот стоит передо мной миловидная, совсем юная девушка, в глазах отчаянье, мольба. Если не помогу… Нетрудно представить её безвыходную ситуацию; каждая, оказавшаяся на её месте, умоляла бы меня о том же. Доверительно, как отцу родному, рассказала про своё несчастье. Жила со старшим братом в маленьком домике на краю города, брат женился и привёл жену, которой стало тесно в бедном доме в одной комнате. Короче, собрала она вещи сестры мужа и выставила их за дверь, и той ничего не оставалось делать, как уйти.

Брат смолчал – не заступился. На несколько дней приютила подруга, и тут подвернулся человек, который пел под окном серенады о любви. И так пел, что для неискушённой девочки не было никаких сомнений в его чувствах. Само собой разумеется, он не оставит её. Как же иначе? Доверчивая, она не стала противиться его домогательствам. Однако, когда узнал о беременности – бросил. Ей и самой жить негде и не на что, а тут… Я, как в детстве, почувствовал себя виноватым в том, что кому-то плохо; девочка обездолена с ранних лет – у неё нет выбора. Если покончит счёты с жизнью, на мне будет больший грех, чем если помогу ей избавиться от плода. Во времена Галена жизнь плода была важнее жизни матери, сейчас – наоборот. Обычно в ситуации нежелательной беременности я отговариваю женщину от соответствующей операции, говорю, что ребёнок – самый большой подарок в жизни. Однако не в этом случае, когда бедняге деваться некуда. Стоит она передо мной ко всему безучастная, страх уничтожил волю к жизни. Да ведь и выбора нет. Совсем юная, она напоминает нераспустившийся, но уже подмороженный бутон цветка. Невольно представляю себя на месте этой бедняги. Если откажу, пойдёт к другому врачу, который может оказаться менее искусным в своём деле; девочка умрёт, и я всю жизнь буду мучиться угрызениями совести. Будь она еврейкой, община позаботилась бы, записала бы ребёнка на имя отца, но у неё нет отца, тогда выдали бы замуж пусть и не за молодого вдовца. А этой несчастной некуда идти. Спрошу своих друзей; кому-нибудь из них наверняка нужна помощница в доме.