Иеромонарх революции Феликс Дзержинский — страница 1 из 82

Алексей БархатовФеликс Дзержинский. Иеромонах революции

Вместо предисловия

Каким только не представал со страниц документальных, политических и публицистических книг образ «железного Феликса» за почти что столетие, отделяющее нас от его жизни, – от плакатно идеализированного, беспощадного и бескорыстного борца с врагами революции до неистового и кровавого фанатика-садиста. Впрочем, кто из активных деятелей российской, да и мировой истории избежал регулярных метаморфоз в мятущемся сознании современников и потомков?

Живописные полотна в приличных галереях рекомендуют беречь от попадания прямых солнечных лучей. Они вредят сохранности и мешают восприятию. Желательно к каждому подвести своё освещение. Истинные ценители и знатоки подолгу простаивают у холста, меняя ракурсы и расстояние, довольствуясь обнаружением ранее не замеченной детали, причудливого оттенка или даже просто какого-то необычного мазка.

Блики текущего дня также неизбежно отражаются и на восприятии нашим сознанием тех или иных исторических событий и персоналий. И, поверьте, здесь тоже немалую роль играют и ракурс, и расстояние, и освещение, и собственный взгляд, самоопределение, жизненная позиция – бросить камень вправе только тот, кто сам без греха. «Камней» и при жизни и после в Дзержинского кидали немало – кто откровенно, кто походя, исподтишка, вослед…

Опираться на мемуары в историческом исследовании надо с предельной осторожностью. Ибо один остроумный человек не без оснований определил сей род литературы как «рассказ о жизни, которую хотел бы прожить автор». Но все же нельзя не привести мнение двух людей, разных, но замечательных по своим проникновениям в суть жизни и времени, в характеры людей:

«Впервые я его видел в 1909–1910 годах, и уже тогда сразу же он вызвал у меня незабываемое впечатление душевной чистоты и твердости. В 1918–1921 годах я узнал его довольно близко, несколько раз беседовал с ним на очень щекотливую тему, часто обременял различными хлопотами; благодаря его душевной чуткости и справедливости было сделано много хорошего, он заставил меня и любить, и уважать его».

Максим Горький

«Думаю, что он не был плохим человеком, и даже по природе не был человеком жестоким. Это был фанатик. Производил впечатление человека одержимого. В нем было что-то жуткое. В прошлом он хотел стать католическим монахом и свою фанатическую веру перенес на коммунизм».

Николай Бердяев

«Не жизнь меня, а я жизнь поломал…» – признается мой герой, вовсе не отрицая изломов судьбы, но и не кивая при этом на лихие времена и обстоятельства, спутников и соратников, привычно принимая полную ответственность на себя.

Глава 1Нескончаемый миг свободы

Последний раз бессильно и даже как бы жалобно лязгнуло железо тюремного затвора, заскулили проржавевшие, непривычные к распахиванию настежь петли. Будто хищная челюсть вечной неволи, проглотившая сотни, тысячи таких же жизней, как его, жадно клацнула и досадливо сжалась от близкой, но вдруг каким-то странным образом не доставшейся ей очередной жертвы.

Феликс не оглянулся. Хотя на мгновение представил, что и сейчас кто-то поднимает крышку дверного «глазка» и наблюдает, чтобы жертва не ускользнула из охраняемого пространства. Этот металлический звук – засовов, ключей, кандалов – давно звучал на все лады в его ушах, стал неизменным аккомпанементом тусклой, однообразной реальности, обрывочных снов и грёз. Их ведь и заковывают с целью отнять все и оставить только этот похоронный звон. Холодное, бездушное железо неотвратимо забирает тепло живого человеческого тела. Вечно алчущее этого тепла и никогда не насыщающееся.

Он так свыкся с этой страшной, отталкивающей и изнуряющей обстановкой. Свыкся с ощущением, что она навсегда поглотила того прежнего бледного юношу с саркастической улыбкой. Любое радужное будущее мнилось призрачным и недостижимым.

После суда перевели из Таганки в Бутырку и поместили в одиночную камеру внутренней тюрьмы, давно прозванной заключенными «Сахалином». Здесь не было ни имен, ни фамилий. Словно на смену жизни пришло прозябание, на смену действию – бездонное погружение в самого себя. Только кандалы и номера. Феликс Дзержинский стал № 217.


Ф. Дзержинский в период пребывания в Бутырской тюрьме.

1902 г. [РГАСПИ]


Ф. Дзержинский в период пребывания в Бутырской тюрьме.

1916 г. [РГАСПИ]


Бутырская тюрьма. Пугачевская башня.

[Из открытых источников]


По временам в ночной тиши воображение подсказывает какие-то движения, звуки, подыскивает для них место снаружи, за дверью, за окном, за забором или там, куда ведут заключенных, чтобы заковать их в цепи. Феликсу это чувство было знакомо ещё с Варшавской цитадели. В такие моменты он поднимался и чем больше вслушивался в застенную тишину, тем отчетливее слышал, будто тайком, с соблюдением строжайшей осторожности где-то пилят, обтесывают доски… «Готовят виселицу», – мелькало в голове, и уже не было никаких сомнений в этом. Он ложился, рывком натягивал одеяло на голову…

И в Варшавской цитадели, и в Седлецкой тюрьме он видел многих приговоренных к казни и их прощальные письма на стенах камер читал. Одно запомнил навсегда – «Теодор Яблонский, приговоренный к смерти. Камера № 48 (для смертников). Уже был врач. Сегодня состоится казнь. Прощай, жизнь! Прощайте, товарищи! Да здравствует революция!» Феликс не раз представлял, что чувствует обреченный. Он уже знает, ждет. К нему приходят, набрасываются, вяжут, затыкают рот… А может, он не сопротивляется, позволяет связать себе руки и надеть рубаху смерти. Его ведут и смотрят, как хватает его палач, видят предсмертные судороги…

Сейчас, когда открылась дверь его каменного саркофага, он верил и не верил… Может, вовсе и не реальность это? В снах почти всегда только и делал, что отчаянно гулял по воле, ясно представлял себе близкие лица – сестер, жены, даже сына Ясика, который родился в тюрьме и которого удалось увидеть лишь однажды в сиротском приюте, анонимно представившись дядей восьмимесячного ребенка… Эта галерея родных лиц постоянно двигалась в его больном рассудке, причудливо, как в калейдоскопе, меняла места, одни черты наплывали на другие, исчезали, проявлялись…

Попытаться ещё раз открыть уже открытые глаза? А вдруг окажется, что это лишь наваждение, давно прижившаяся комбинация мечты и надежды, серой яви и цветных картинок, присланных женой и сыном и прилепленных хлебным мякишем на стену камеры? Привиделось ведь прошлой ночью, что они вместе пускали мыльные пузыри. Радужные, переливающиеся перламутром, прекрасные… Шары плавно скользили по воздуху, а они, задрав головы, следили, тихонько поддувая и поддувая, чтобы эта прелесть не упала, чтобы красота жила как можно дольше… Вспомнив об этом, он уже по привычке перешел к прямому общению с сыном:

– Когда ты подрастешь, будешь большим и сильным, мы научимся сами летать на аэроплане и полетим, как птицы, к высоким горам, к облакам на небе, а под нами будут села и города, поля и леса, долины и реки, озера и моря, весь мир прекрасный. И солнце будет над нами, а мы будем лететь. Ясик мой, не огорчайся, что я теперь не с тобой, иначе не может быть, я люблю тебя, мое солнышко, и ты радость моя, хотя я тебя вижу только во сне и в мыслях. Ты вся радость моя. Будь хорошим, добрым, веселым и здоровым, чтобы всегда быть радостью для мамуси, для меня и для людей, чтобы, когда вырастешь, трудиться, радоваться самому своей работой и радовать других, быть им примером.






Письмо Ф. Дзержинского М. Ф. Николаевой из Седлецкой тюрьмы.

2 января 1899 г. [РГАСПИ]






Письмо Ф. Дзержинского М. Ф. Николаевой. 15 марта 1899 г.

[РГАСПИ]


Конечно, Феликс многому его научит, должен научить. Обязательно должен… Настоящее несчастье – это эгоизм. А где есть любовь и забота о других, там нет отчаяния…

Он понял это не сразу, далеко не сразу. С юности бежал от лунных тропинок личной любви к светлой столбовой дороге всеобщего счастья, дороге Революции, убеждая и себя, и других, что личное будет мешать борьбе, приторный мещанский уютик никогда не заменит истинной великой радости. А она не придет без борьбы, которая в свою очередь неизменно связана с лишениями и страданиями. Зачем же подвергать им ещё и любимого человека?

Скрепя сердце оттолкнул он в сибирской ссылке любимую и любившую его Риту Николаеву. Речь уже шла о венчании, но Феликс мучительно размышлял в своём дневнике: «Мне хочется с ней говорить, видеть ее серьезные, добрые очи, спорить с ней. Если она дома, мне трудно читать, сосредоточиться, все думается о ней… Как жалко, что она не мужчина. Мы могли бы быть тогда друзьями, и нам жилось бы хорошо… Женщин же я, право, боюсь. Боюсь, что дружба с женщиной непременно должна перейти в более зверское чувство. Я этого допускать не смею. Ведь тогда все мои планы, вся жизнь должна будет очень и очень сузиться. Я тогда сделаюсь невольником этого чувства и всех его последствий».

Вызванная очередным арестом разлука привела к окончательному решению: «Мне кажется, Вы поймете меня, и нам, право, лучше вовсе не стоит переписываться, это будет только раздражать Вас и меня. Я теперь на днях тем более еду в Сибирь на 5 лет – и значит, нам не придется встретиться в жизни никогда. Я – бродяга, а с бродягой подружиться – беду нажить».

Сейчас Феликс мыслит уже по-другому. Возмужал? Отказался от иллюзий? Или все изменило вспыхнувшее позже в Вильно чувство к другой девушке, Юлии Гольдман, тоже разделявшей его убеждения и искренне любившей. Он давно знал всю её революционную семью – братьев, отца. Уже все сладилось, сроднилось. Но внезапная болезнь и смерть отняли ее. А вскоре обрушилась на сердце и весть о гибели любимой племянницы Елены, дочери Альдоны. Он почувствовал себя абсолютно разбитым, физически и морально: «Альдоночка моя, твое горе – это мое горе, твои слезы – это мои слезы».