Он вообще заметил, что лучше всего чувствует себя среди простого трудового люда, особенно молодых рабочих. Тут больше простоты и искренности в общении, меньше условностей в быту, а интересы и заботы понятны и близки. Размышления и убеждения перестают быть чем-то отвлеченным, становятся кровью и плотью, приобретают силу.
Оценивая последние годы, эмиграцию, заключение, когда не мог непосредственно и постоянно жить этой простой повседневной жизнью, он прямо-таки физически ощущал, сколько сил и крепости из-за этого потерял. Их можно восполнить только из того же благотворного источника. Молодость и ее энергия вернутся – в этом был уверен. Дело не в возрасте, не в физическом здоровье, дело в душе, в желании и умении шагать рядом и вровень с этой молодежью.
Крепко обнялись они с ещё одним старым добрым товарищем, коренастым, бровастым и широкоскулым, тоже ещё не разменявшим третий десяток Эдвардом Прухняком по кличке Север. Рядом со Стасем Будзыньским он выглядел умудренным и закаленным ветераном. Впрочем, так оно и было – в партии с 1903 года, прошел и первую революцию, и ссылки, и отсидки, и школу Ленина в Лонжюмо под Парижем. Много месяцев Феликс провел с ним в одной камере Варшавской цитадели. Быстро тогда нашли общий язык. Читали, учились, беседовали. Будто совсем недавно это было. Однако уже три года минуло. Непростых три года. Тюремное время кажется непомерно длинным ровно до тех пор, пока не становится прошедшим. Обрадовала и встреча со Стасем Бобинским…
В общем, костяк у них образовался крепкий, проверенный. А всего собралось человек пятьдесят. Приняли резолюцию о единстве интересов польского и русского пролетариата, поддержке революции в России и вступлении в ряды большевиков. Закрепили на бумаге, что «на основе братского соглашения всех народов польский вопрос найдёт своё полное разрешение, и польский пролетариат, свободный и объединенный, примет участие в дальнейшей борьбе за осуществление социализма».
Затем вышли на улицу и, развернув красные флаги, с пением «Варшавянки» направились к зданию думы.
А вот Смидовичу и Обуху в это время довелось вести очень непростые переговоры с полковником Грузиновым в здании кинотеатра «Художественный» на Арбатской площади, где расположился штаб гарнизона.
Казалось, соглашение срывается. Но все изменили слова только что приехавшего из столицы офицера. Он рассказал о петроградских расправах солдат над командирами и призвал к сдержанности и разумной тактике. Теперь борьба пошла по поводу каждого параграфа и слова проекта приказа.
Совершенно обессиленный, поздно ночью Смидович приехал в Моссовет. Он ещё не закончил свой доклад, когда из штаба привезли пакет с окончательным текстом. И оказалось, что он изменен в самых важных пунктах. В частности, солдаты не могли выбирать общегородской совет.
Смидович огласил текст, пояснил смысл подлога, но тут же на него с обвинением в предательстве набросилась секретарь Пресненского комитета Мария Костеловская. Женщина отважная, но чрезвычайно импульсивная, по заданию партии жившая в Финляндии и обеспечивавшая нелегальный переход границы, а на днях руководившая операцией по захвату типографии Сытина в Москве. И она, и Землячка изначально не хотели никаких переговоров и постоянно обвиняли Смидовича, Ногина и Обуха в пособничестве соглашателям.
Дзержинскому показалось, что строгих революционных барышень раздражали не только слова и дела, но уже и сам вид и инженера, и врача – их непременные «старорежимные» костюмы с жилетом и галстуком, красный автомобиль электростанции «Общества 1886 года», регулярно подвозивший Смидовича к квартире в 7-м Рогожском переулке, к месту службы у Каменного моста и к зданию Думы.
Весь президиум Моссовета уже несколько дней работал практически без сна. При этом разногласия между левыми и «умеренными» в большевистском руководстве постоянно давали о себе знать, отнимали время и мешала делу. День и ночь без перерыва приходили делегации от рабочих, солдат, студентов и просто горожане – за разъяснениями, за помощью, а то и, наоборот, с предложением своих услуг. Каждому терпеливо растолковывали ситуацию, что-то советовали, а то и давали какие-то поручения. Но возникали все новые и новые исключительно «архисрочные дела». Революция спать не ложится.
Через неделю в ответ на приказ властей всем приступить к работе Московский комитет большевиков устроил небывалую общегородскую демонстрацию. На улицу вышло полмиллиона рабочих, безоружных солдат с флагами и транспарантами. Эта красно-серая лавина стекала с Лубянской площади на Театральную и разливалась по всему городу. В ней приняли участие и шесть тысяч поляков, причем из обеих противоборствующих партий – СДКПиЛ и ППС.
Стало ясно, что остановить такую массу уже не смогут ни приказы, ни запреты, ни пикеты, ни показные парады, проводимые полковником Грузиновым. Да ведь и Временное правительство уже отменило военный порядок управления бывшей столицей. Поставили во главе городской администрации своего комиссара – земского деятеля либерального крыла и видного масона Михаила Челнокова. Тот и недели не пробыл в должности. Успел лишь амнистировать политзаключенных, легализовать деятельность политических партий да отменить военную цензуру. А потом его забрали в Петроград руководить передачей Русского музея из ведения упраздненного Министерства по делам двора.
Назначили другого либерала, кадета, врача из дворян Кишкина, прежде уже выбранного Комитетом общественных организаций. Он пытался усилить свое влияние, объединив кадетов с эсерами и меньшевиками. Но ни Комитет общественных организаций, ни оба совета, параллельно существующих в здании Думы, тоже не хотели терять инициативы. КОО перехватил реальные распорядительные полномочия в городе, взяв на себя ответственность за бесперебойные поставки продуктов, содержание милиции и московского гарнизона.
Когда властей много, значит, по сути, их и вовсе нет. Стало казаться, что всё в городе происходит как бы само собой.
Феликс был все время в движении – в совете, на митингах, на фабриках, в солдатских частях. То на Страстной, то у Никитских ворот, то на Пресне. Его пламенным речам, их логике и твердому, решительному тону верили, за ним шли.
Это была воплощенная мечта, его стихия, его настоящая жизнь, кипучая, богатая радостями. Он был поистине неутомим, вездесущ, полон деятельной инициативы и энергии. Его воля и энтузиазм будто переливались через край, расплескивались, заражали окружающих. В яром сегодня, в буйстве революционной стихии, время суток окончательно перепуталось, и теперь уже на новый адрес сестры в просторную и светлую комнату в Успенском переулке неподалеку от сада «Эрмитаж» Феликсу удавалось добираться едва ли не к утру.
Но и сестра, и племянница замечали, что за внешней бодростью и бравадой день ото дня Феликс чувствует себя хуже и хуже. Участились приступы кашля, хрипы. Да и выступать в таком состоянии становилось все сложнее. Хотелось, очень хотелось каждый день вдыхать этот воздух революции полной грудью, но увы…
Из-за предельного истощения возникла угроза рецидива туберкулеза, подхваченного, похоже, весной 1901 года в Седлецкой тюрьме, когда целый месяц ухаживал за тяжело больным другом девятнадцатилетним Антоном Росолом. Зная, как важен для того свежий воздух, двадцатичетырехлетний Феликс каждый день на своих плечах выносил сокамерника с четвертого этажа в тюремный двор на прогулку. А сам ведь он тоже после долгих месяцев тюрьмы был не в лучшей физической форме. В результате и легкие подхватили заразу, и сердце не выдержало такой нагрузки.
И что? Опять? Вот сейчас, когда он на свободе, среди товарищей, в кипучей революционной лаве долгожданных и многообещающих дел? Что может быть глупее и обиднее!
Его снова осмотрел Обух и в результате настойчиво прописал постельный режим и лечение в лазарете, недавно организованном в загородном доме бывшего начальника московской полиции в Сокольниках. Рядом был Ботанический сад. По его заснеженным аллеям гуляли, наслаждаясь мартовским солнцем, все пациенты. В основном это были такие же, как Дзержинский, освобожденные из тюрем или вернувшиеся из сибирской ссылки соратники, больные, изможденные, часто не имевшие ни родственников, ни жилья, ни средств к существованию.
Тут уже у Феликса было время не только на отправку телеграммы и открытки, но и на более подробные письма жене:
«Москва, 18 марта 1917 г.
Дорогие мои Зося и Ясик!
Теперь уже несколько дней я отдыхаю почти в деревне, за городом, в Сокольниках, так как впечатления и горячка первых дней свободы и революции были слишком сильны, и мои нервы, ослабленные столькими годами тюремной тишины, не выдержали возложенной на них нагрузки. Я немного захворал, но сейчас, после нескольких дней отдыха в постели, лихорадка совершенно прошла, и я чувствую себя вполне хорошо. Врач также не нашел ничего опасного, и, вероятно, не позже, чем через неделю я вернусь опять к жизни.
А сейчас я использую время, чтобы заполнить пробелы в моей осведомленности и упорядочить мои мысли…
Я уже с головой ушел в свою стихию.
Твой Фел.».
Однако долго находиться в лазарете он не смог. Больничная тишина, безусловно, была иной, чем тюремная, но и она постоянно рождала жгучие волны досады. Несмотря на хворь, накопившаяся в заточении энергия срочно требовала выплеска. Мысли роились в голове. Звали к делам. Он, Феликс, нужен! Нужен там! Ну хорошо, повалялся, почитал, подлатал своё здоровье – и ладно. Казалось, он сумел загипнотизировать свой организм, заставил его, на удивление врачам, быстро справиться с болезнью и вернуться к работе.
В Сокольниках ещё сугробы, а по центральным улицам уже журчат ручьи. Правда, весна, как и революция, приносит не только радостное пробуждение жизни, но и обнажает затаившиеся под снегом мусор и грязь. Радоваться солнцу и голубому небу, конечно, хорошо, но необходимость зовет взяться за метлы и лопаты. Радость должна быть чистой.
Через неделю товарищ Дзержинский уже проводил конференцию Московской группы СДКПиЛ. Бледный и до конца не оправившийся, с палочкой, но, как всегда, сверкающий глазами, поднимающий дух высоким, срывающимся голосом, он под аплодисменты зачитывает обращение «Ко всем русским рабочим»: