Иерусалим — страница 167 из 317

– Моя любимая глава – та, где противный тип в черной рубашке скитается Наверху во время горячки в смертном теле. Мы с маменькой так смеялись, что я едва могла прочесть и слово. А пассаж о призрачном медведе с Медвежьей улицы, что оказался любителем евреев и гнал бедолагу по призрачной стежке до самого Дня Победы – просто чудо что такое.

Похоже, Марджори это было очень приятно слышать, но Майкл не понимал ничегошеньки. Дальше за столом сидели Джон и Филлис и что-то обсуждали между собой, отхлебывая чай. Казалось, они нравятся друг другу, и, хотя Майкл еще чувствовал легкое разочарование из-за того, что Филлис не захотела быть его подружкой, ему казалось, что из них получится замечательная пара. Напротив него Билл и Реджи все еще строили планы по поимке призрачного мамонта, плюясь друг другу в лицо лиловыми крошками, пока трещали со ртами, неприлично набитыми непрожеванным фейри-пирожком.

Оставшись без собеседников, Майкл подумал, что стоит воспользоваться выпавшей возможностью самому отведать изящные розово-голубые произведения кулинарного искусства. Он поднял искусительный деликатес, поднес к носу и вдохнул теплое благоухание. Как и чай, пирожок отличался сладостным, хотя и расплывчатым ароматом. Майкл понимал, что к оттенкам персика и мандарина примешивается не совсем анис, но все же что-то не менее отчетливое и необычное. Он погрузил зубы в посахаренную сапфировую корочку и почти немедленно был вознагражден нёбным взрывом таких обширных и изящных ощущений, что показалось, будто язык наконец догнал в раю своего хозяина. Пирожок на вкус оказался таким же многогранным и богатым, как, скажем, собор на вид или колокольный звон – на слух. Неуловимая кислинка неизвестных фруктов с полувоображаемых островов звенела по щекам органной музыкой, а воздушная и рассыпчатая текстура напоминала воскресный свет в витраже. Проглотив, он ощутил в своей середке – там, где раньше был живот, – слабую щекотку, разбегавшуюся до самых подушечек пальцев и кончиков белокурых локонов. Чувствуя себя так, будто его дух окунули в парфюм из роз, которым иногда душат поздравительные открытки, Майкл нежился в послевкусии, отдающемся в малыше отголосками, словно гимн. Блюдо переполнило свежей энергией и в то же время было таким сытным, что навевало вялость послеобеденной дремы. Очень противоречивое переживание.

Он подул на чай, как советовала миссис Доддридж, и сделал пробный глоточек. Вкус напоминал о пирожках, но был чище и приятно вяжущим, словно не что-то осязаемое, а жаркий ветер, обдувающий фантомные разум и тело. Майклу казалось, что теперь, на этой отчего-то знакомой кухне со своими друзьями, он доволен и покоен как никогда. Болтовня за столом отошла на далекий задний план – Реджи выяснял у Билла, на что лучше ловится призрачный мамонт, Тетси Доддридж интересовалась вслух у Марджори, не сбивают ли читателей с толку сразу два персонажа призрачной банды по фамилии Уоррен, – но Майклу уже не хотелось следить за разговорами. Он жевал фейри-пирожок и попивал фейри-чаек, обнаруживая, что они пробуждают то захватывающее изумление, которое охватило впервые, когда Филлис вытащила его в Душу.

Тогда все казалось новым, зачаровывала каждая поверхность и каждый рисунок, он терялся в текстуре дерева или протертых розовых нитей джемпера Филлис Пейнтер. Он и не заметил, как с тех пор его восхищение окружающими дивными чудесами потускнело и притупилось, словно он начинал принимать экстраординарную загробную жизнь и все ее прелести за должное. И только когда восприятие оживилось благодаря чаепитию у викария, Майкл осознал, как расслабился и сколько упускал. Теперь же, оглядывая на кухне молочные утренние отсветы, милые царапины и прочие следы износа на столовых приборах, он упивался скромными диковинами и пробирающим домашним ощущением, что они вызывали.

Его взгляд лег на декоративную плитку камина, и он впервые заметил ее ошеломительную детальность. На каждом изразце разными оттенками того же синего, как на блюдцах с традиционным рисунком ивы из китайских легенд, были выписаны разные сцены – четкие линии насыщенной голубизны на фоне ледяного и бледного цвета. Через несколько мгновений Майкл понял, что квадратные панельки расставлены в таком порядке, чтобы отдельные рисунки слагались в истории, как в комиксах Альмы. Если это правда так, самым разумным местом для вступления казалась нижняя левая сторона у камина, рядом с самим мальчиком.

Опустив глаза, он мгновенно погрузился в изображенный эпизод – обостренное зрение купалось в темно-синих нюансах, пока Майкл с испугом не осознал, что смотрит на почти точное изображение самого себя – маленького мальчика, разглядывающего историю на изразцах вокруг очага, картинки в картинке в картинке. Этот бесконечный регресс покорил Майкла сильней, чем весь блеск славы, в котором перед ним предстали в первый раз Чердаки Дыхания. Хотя ребенок на миниатюре не совсем напоминал его – темные волосы пострижены под миской для пудинга, а на ногах башмаки с пряжками и бриджи до колен, – Майкл почувствовал, как изощренная иллюстрация засасывает его. Он сам уже не понимал, кто он – Майкл Уоррен, сидящий на кухне и уплетающий пирожок, разглядывая изукрашенные плитки, или нарисованный малыш на коленях матери, примостившейся у камелька и показывающей ему библейские притчи на изразцах. Теплая комната вокруг и людный стол растаяли во влажном керамическом глянце, стали горницей в другом веке и приобрели сияющий прусский оттенок. Теперь его собственные руки были цвета морской волны, нахлынувшей на блеклый ультрамарин, а сам он…

Сам он был Филипом Доддриджем, шести лет от роду, учившим Писание с матерью Моникой – она приобняла его за плечи правою рукою, читая из потрепанной Библии, покоившейся на скользкой юбке на коленях. Другою рукою она указывала на дельфтские изразцы кругом огня, подле которого сидела, украшенные сценами из Нового Завета – распятием или благовещением, – чтобы проиллюстрировать прочтенный пассаж. За окном стоял дождливый вечер осенних месяцев 1708 года, и у камина салона в Кингстон-апон-Темз все казалось священным. На полке меж бумажных вееров были декоративные латунные часы с циферблатом, накрытым огромным колпаком из прозрачного стекла, а на лаковом экране рядом с камином играли васильковые блики очага. Мягкий голос Моники Доддридж продолжал нотацию, покуда взгляд сына бежал по прелестным голландским плиткам. Вот огромного Иону извергает кит размером не больше объевшейся щуки, а вот недалече принимали обратно в лоно семьи блудного сына в припудренном парике. Мальчик был так зачарован затягивающими картинами, что почти чувствовал себя их частью – почти бирюзовой фигурой под глазурью, например младенцем Иисусом, поучающим сраженных старших на ступенях храма. Затерявшись средь рисунков цвета индиго, Филип взял себя в руки и вырвался из библейских сюжетов прежде, чем растворился в них окончательно. Он был…

Он был Майклом Уорреном. Он сидел в залитой солнцем кухне в Душе, за столом с пятью другими детьми и тремя взрослыми, где все задушевно общались и не обращали на Майкла никакого внимания. Не понимая, что с ним только что случилось, он позволил взгляду вернуться к изразцам, на сей раз осторожно вглядевшись во вторую плитку снизу слева. Она не казалась какой-то особенной…

Она не казалась какой-то особенной, эта августовская пора в церкви конгрегационалистов на Феттер-лейн в 1714 году. Филли было двенадцать – болезненный набросок синими чернилами шариковой ручки, сидящий на первой скамье меж отцом и любимым дядюшкой Филипом, слушающий проповедь священника мистера Брэдбери на утрене. Мать Филли скоропостижно скончалась не дале трех лет назад, и хрупкий безропотный ребенок сомневался, что отец или дядюшка пробудут с ним много дольше. Их семья отнюдь не пышет здоровьем: Филли и его старшая сестрица Элизабет стали единственными выжившими из двадцати детей, а остальные восемнадцать умерли даже до рождения. Движение на верхней галерее пробудило Филли от мыслей, и, воздев глаза, он увидал падающий платок – кружевную вещицу с рисунком василька, вальяжно парящую к выложенному плитами церковному полу. Все охнули, кроме отца мальчика, Дэниэла Доддриджа, – тот закашлялся. Платок был сигналом: его уронил посланец от епископа Бернета, чтобы возгласить о кончине королевы Анны Стюарт – монарха, принесшего столь много горя их нонконформистскому движению. Более того, ее последняя попытка ущемить их – Акт о расколе – должен был войти в силу этим самым днем. Указ был явным усилием подорвать великую традицию религиозных недовольств, ведущую свой отсчет еще с лоллардов Джона Вайклиффа в четырнадцатом веке или с великого радикального диссентера Роберта Брауна двести лет спустя. Акт о расколе посягал на веру Баньяна и его революционных союзников в лице магглтонцев, моравийцев и рантеров, но теперь, с кончиной королевы Анны, его инициатора, закон наверняка отменят. Ерзая на жесткой скамье, Филли вдруг разволновался, хотя и сам не знал отчего. Извещенный сигналом с галереи, священник торопливо свернул проповедь и сотворил молитву о новом короле – Георге Первом Ганноверском, уже давшем зарок поддержать нонконформистов. Церковь шуршала от возбужденного ропота и волнующего осознания, что ненавистная Анна наконец-то мертва. С удовлетворенной улыбкой мистер Брэдбери приступил к пению 89-го псалма, прежде чем снова со строгим тоном прочитать из Писания. «Отыщите эту проклятую и похороните ее, так как царская дочь она». В ушах Филли звенело – он понял, что стоит на заре нового века, эры религиозной свободы, которую мальчик едва ли мог вообразить. Он почувствовал…

Он почувствовал, как впивается в ляжки твердый край кухонного стула, почувствовал приторный и склизкий кус забытого фейри-пирожка на языке. Проглотил его и запил щедрым глотком чая, прежде чем обратиться к следующему изразцу. Он обнаружил, что…

Он обнаружил, что облачен в сорочку и чужую исподницу, нацепил жестяную миску для пудинга на темные волосы, подобно шлему. Ему двадцать один год, он играет в спектакле «Тамерлан» Николаса Роу с друзьями и сокурсниками по Академии диссентеров в Кибворте, Лестершир, исполняет роль сиятельного султана Баязида. Самозваные актеры хохотали до упаду, пока по щекам не побежали слезы, включая старого доброго Обадаю Хьюса, которого они звали Аттикусом, и маленькую Дженни Дженнингс, которую они окрестили Феодосией, – дочь преподобного, руководившего академией. Его собственным прозвищем было Гортензий, и, паясничая в лавандовых юбках, он мечтал, чтобы веселье длилось вечно, чтобы можно было остановить мгновение и сохранить его навсегда – муха смеха и услады в янтаре. Знает Бог, доселе в жизни Гортензия смех был роскошью. Осиротев в нежном возрасте тринадцати лет, он стал воспитанником джентльмена по имени Даунс, растратившего все наследство юнца в катастрофических финансовых спекуляциях в Сити. Вслед за беззащитным и неустойчивым периодом жизни со старшею сестрою Элизабет и ее мужем, преподобным Джоном Неттлтоном, Гортензий нашел свое место в кибвортском учебном заведении, где Божьею милостью ему привили дисциплину и смирение, которые, как он чаял, станут его опорой до скончания жизни. Преподобный Джон Дженнингс и его супруга стали почти что вторыми родителями мальчику, так тепло они приняли его и так пеклись о его образовании. Его потрясло, когда он узнал, что отцом миссис Дженнингс был сэр Френсис Уингейт из Харлингтон-Грейнджа в Бедфорде – тот самый, что заключил злосчастного Джона Баньяна в бедфордскую крепость. Теперь же, сложившись пополам от хохота под дребезжание жестяного шлема по полу и смех друзей, Филип поражался контрасту между этим привольем и непреходящим одиночеством, осаждавшим его в течение практически всей жизни. И он испытывал чувства к Китти Фриман – своей Кларинде, как он ее прозвал, – хотя и страшился, что страсти по большей части безответны. Запнувшись о ляписовую линию – подол своей сорочки, – чем возо