Это мозаика моментов в стиле дельфтских изразцов, которые Марджори недавно заметила на облицовке камина в доме Доддриджей. Все до единой драгоценные секунды ее жизни стали изящными подвижными миниатюрами – переполненными значением и выписанными такими глубокими красками, что они пылали, – но все же без заметной последовательности в расстановке. Более того, каждая сцена была не столько изукрашенной виньеткой, сколько полноценным опытом, так что взглянуть на отображенное мгновение означало пережить его заново, со всеми сохранившимися запахами, звуками, словами и мыслями, поразительно сильными удовольствиями и кристально резкими терзаниями.
Сияющие живые картинки вовсе не напоминали, скажем, «Похождения повесы», потому как, во-первых, не представляли собой развитие событий, а во-вторых, не несли мораль. Некоторые светящиеся эпизоды изображали поступки, какими Марджори не очень гордилась, некоторые показывали ее лучшую сторону, но большинство казалось совершенно нейтральным, даже незначительным. И ни в одной переливающейся виньетке она не встречала морального суждения и не чувствовала, что одно изображение символизировало сделанное добро, а другое означало принесенное ею зло. На деле тесселированный поток образов сопровождался в первую голову ощущением ответственности: неважно, добро или зло, важно, что все это дело рук Марджори.
В качестве примера ей теперь вспомнилось то, что в свое время показалось одним из самых рутинных и малообещающих сценариев. Среди расстелившейся мозаичной картины был этюд в пастельных коричневых и серых тонах – Марджори с матерью на неосвещенной кухне дома на улице Кромвеля. Ее мамка хлопотала над плитой, худосочная и несчастная, с изможденным выражением из-за того, что маленькая дочка то и дело дергала за юбки и канючила. Вглядевшись в момент, парящий вместе с сотоварищами на повисшей перед ней дрожащей завесе, испещренной ползучими картинами, Марджори пережила все заново вплоть до крошечных деталей. Она снова услышала недозапах нутряного сала от студенистого рулета с беконом и луком, который готовила мать, и тут же узнавшийся ритм мятого латунного крана, отбивавшего каплями характерную фразу в старой каменной раковине. Одна из бакелитовых заушин уродливых очков натерла над правым ухом, оставив зудящую розовую опрелость, а ярче всего она пережила каждый порыв, каждую мысль, пришедшие в голову, и каждый слог, сорвавшийся с губ, когда она стояла в сумрачной кухне и без конца изводила бедную мать одними и теми же словами. «Ну можно, мам? Можно собаку? Почему нельзя собаку, мам? Мам, можно? Я буду за ней ухаживать. Мам, можно собаку?»
Не плохо, не хорошо – просто это поступок Марджори. Она несла ответственность. Она несла ответственность за неустанную осаду родителей, пока те наконец не сдались и не купили Индию – собаку, которая уведет Марджори через камыши в зябкую безвоздушную пучину. Осознание было шокирующим, отрезвляющим – и лишь одним из тысячи подобных маленьких откровений, поблескивающих в сверхъестественном коллаже моментов-открыток, отобранных из ее короткой жизни. Она висела в сияющем нигде, созерцая все тайны собственного бытия и обнаруживая, что ответы были очевидны всегда. Марджори не знала, сколько пребывала в этом состоянии – может быть, век, а может быть, всего те несколько последних секунд, когда останавливалось сердце и отключался мозг, – но она до сих пор с абсолютной точностью помнила, как и когда закончилось неувядающее забытье.
Она заметила легкое движение на поверхности выложенных перед ней временных изразцов – побежавшие нити света, сиятельные изъяны, словно расплывающиеся от сердца красочного ассамбляжа до краев, – и через некоторое время поняла, что это рябь. Словно калейдоскоп ее жизни все это время был жидким – спокойным мениском озера, только сейчас потревоженного незримым движением в глубине под сверкающей фантастической гладью.
Тогда-то через плоский расписной экран воспоминаний Марджори и прорвалась гигантская морда Ненской Бабки.
Картинки распались цветной стоячей тиной; влажные сгустки-пузыри аляповатой масляной краски расползлись радужной слизью по стеблям водорослей трупного цвета, реющим по сторонам ужасного резного лика. Скользкие осколки вспомнившейся жизни утонувшей девочки стекли по надвинувшемуся челу, которое выдавалось вперед так агрессивно, что показалось плоским; дерзкие узкие щучьи виски. Розовые и бирюзовые слитки памяти, все еще с текучими и искаженными обрывками знакомых мест и людей, перекатывающимися на студенистых контурах, сбежали каплями с карниза кошмарного лба, пролившись над беспросветными пастями гротов-глазниц или заструившись по угрожающему серпу носа существа. В черных недрах глазных ям виднелся липкий моллюсковый блеск, а под крюком шнобеля размером с саму Марджори открывался и захлопывался жуткий ротик, словно пережевывая грязь или шепча сложное беззвучное проклятие. В торчащих гнилых зубах размером с сундуки настряли дохлые кошки и проржавевшие скелеты велосипедов.
Расколотый «Пересмотр жизни» растаял, стал водянистыми пигментными лентами, уплывающими в густой суп ночной Нен, и Марджори снова была под водой, но уже вне тела. Оно от нее отвалилось – серый грузный сверток, медленно столкнувшийся с илистым дном среди поднимающихся туч мути и резиновых презервативов. Марджори оказалась на плаву в континууме черных и белых цветов, где не было температуры, а она с каждым движением отращивала новые руки и ноги. Но как бы ни пугали эти странные феномены, не они стали главным источником беспокойства.
С ней в подводных сумерках была Ундина, водный элементаль, которого, как она узнала позже, называют Ненской Бабкой. Огромное лицо чудовища застыло прямо перед Марджори – наполовину щука, наполовину обезображенная старуха, с отвисшей челюстью, истлевшими клыками, бороздящими донные пески. Прозрачное тело нереального видения уходило далеко в речную полумглу, бесконечно долгое, состоящее как будто только из шеи – трехметрового угря или, быть может, отреза трансатлантического кабеля. У проступающей в темноте головы существа по бокам росли ссохшиеся ручонки с непропорционально массивными перепончатыми когтями. Одна из них развернулась, пестря неожиданным множеством локтей, чтобы уловить растерявшуюся и беспомощную эктоплазменную фигуру Марджори за щиколотку, стащить сопротивляющегося проклюнувшегося призрака к уровню глаз, чтобы разглядеть получше.
Зависнув перед волнующейся и извивающейся вокруг улиточных очей водорослевой копной чудовища, Марджори смотрела на причмокивание мерзких миниатюрных губок и приходила к выводу, что о таком обитателе ада или рая никогда прежде не слышала. Это было что-то иное, что-то отвратительное, сулившее не загробную жизнь, а бесконечный и невообразимый кошмар. В какой же вселенной они живут, думала Марджори в страхе и гневе, если десятилетнюю девочку, которая всего лишь хотела спасти свою собачку, встречают не Иисус, ангелы или любимые предки, а эта чавкающая слюнявая мерзость с головой размером с поезд?
Но хуже всего был момент, когда она наконец встретилась с явлением взглядами, всмотрелась в непроглядные колодцы орбит и увидела в их пучинах блеск глаз, словно свернувшихся аммонитов. В эти черные секунды, как Марджори ни сопротивлялась, она познала Ненскую Бабку. По парализованному сознанию свежеумершей девочки хлестнули волной страшные и незваные подробности почти двухтысячелетнего существования в одиночестве и холодных потемках, переполняя ее лунными бликами на металле и абортированными зародышами, омерзительными снами о пиявках, пока ужас не вырвался из девочки протяжным захлебывающимся воплем, неслышным живым…
Марджори тащилась по белому, как стиральный порошок Daz, Ультрадуку позади балагуривших без умолку спутников. Она знала, что слыла молчуньей, но это только потому, что она всегда думала, пыталась найти верные слова, чтобы передать рвущиеся изнутри воспоминания и чувства и перенести на страницу за авторством буквального призрака пера. Возвышенный пролет уже перенес их в целости и сохранности далеко за реку над затопленным пастбищем Лужка Фут к Концу Джимми. Миновав памятные омуты и стремнины свинцового течения, Марджори обнаружила, что в силах оторваться от того, что с ней случилось там, позади, и обратить внимание на нынешнее местопребывание.
Конец Святого Джеймса – забурливший внизу, когда они бросили взгляд с духовного моста на единовременный поток, – как будто с самого зачатия обладал атмосферой мрачной самостоятельности. Даже лачуги саксов, что строились и сносились в глубоких пластах времени, казались слишком разнесенными друг от друга, с одинокими, открытыми всем ветрам просторами между ними. На современных уровнях, сосуществующих с глиняно-соломенными халупами раннего разлива, в жизнь врывались блестящие от краски тесные викторианские лавки и тут же банкротились, становились разочарованием из замыленного стекла и шелушащихся, обгоревших на солнце вывесок. Раз за разом расцветало и умирало автобусное депо, на его вечно залитом дождем дворе горбились «даблдекеры», а весь мельтешащий район вокруг лоснился от какой-то неряшливой и поспешной современности, то заразой расползавшейся по непроницаемым витринам, то съеживающейся. Что такое «Склад Карфон»? «Что такое «Квантаком»? На деревянных воротах – старчески разинутом рте – и ограде из гофрированной жести корчились граффити, эволюционирующие от убористой каллиграфии и простых мыслей вроде «Чорт побери короля» – через надписи BUF, NFC и ДЖОРДЖ ДЭВИС НЕВИНОВЕН [78] тупыми и утилитарными строчными буквами белой краской – до тающего и флуоресцентного лексикона арабесок, одновременно невразумительных и упоительных – непостидивных. Марджори пожалела, что не видит их в цвете.
Мертвецки Мертвая Банда болталась и болтала, вприпрыжку и припеваючи, по блестящей дороге, проносившейся над Концом Святого Джеймса и Уидонской дорогой до самого Дастона. Здесь в недавних стратах синхронного зайтшафта стояли дома получше – по крайней мере, в сравнении с террасами Боро, что родились в плодной рубашке из сажи. Здесь же, почти на отшибе, было жилье семей, которые благодаря тяжкому труду или удаче смогли значительно и буквально оторваться от корней в обнищалых районах, где росли их родители. Дома вроде тех, что в Дастоне, – не милые каменные коттеджи изначальной удаленной деревни, а поздние постройки, – всегда представлялись Марджори с большими плоскими лицами, на которых застыло выражение брезгливого снисхождения – возможно, все дело в расположении широких и пустых современных окон. Все они смотрели с таким видом, словно кто-то испортил воздух. Марджори же всегда придерживалась той точки зрения, что кто провозгласил, тот наверняка и претворил.