Иерусалим — страница 174 из 317

Осознают ли деревья людской и животный поток, что отчаянно бьется вокруг их неподвижного долгоденствия? Марджори казалось, что деревья должны хоть что-то знать об активности млекопитающих, хотя бы в самом широком историческом смысле: взять лесистые неолитические долины, сведенные до черных пней первыми расчистками земель, акры срубленной древесины для возведения ранних поселений. Оставляли по себе напоминания войны – копья и шрапнель, утонувшие в коре, – а повешения, чума и истребления дарили вожделенный человеческий компост, питание для искр нового роста. Вымирания, вызванные избыточной охотой, – будь то людей или других хищников, – влияли и меняли лесной мир, где обретались эти вневременные великаны, иногда незаметно, иногда катастрофически. Прирастание веками сопровождается урбанистическими половодьями, градостроительными заданиями, желтыми бульдозерами и землекопами. Все это – удар, дрожь от которого разносится по молчаливому континууму зеленого существа, овощного сознания, струящегося с древесным соком.

Значит, думала она, вполне вероятно, что деревья отдаленно знают о человеческом мире. Масштабные события рано или поздно просочатся в мышление, если будут длиться достаточно долго. Тянущиеся годами и веками разорения и лишения отражаются наверняка, но что насчет более мимолетных взаимодействий? Замечает ли лес сердечко на коре – декларацию каждого любовника, врезанную как можно глубже, чтобы вместе с тем вырезать на корню все свои предчувствия и сомнения? Ведет ли лес учет собак на прогулках и карт их пометок мочой? Королева Елизавета Первая, вспомнила Марджори, сидела под деревом, когда ей сообщили о восшествии на престол, а Елизавета Вторая около пятисот лет спустя дерево посадила. А как насчет той легендарной яблони, под которой Исаак Ньютон формулировал идеи, что приведут в движение век машин, идеи, что отправят дребезжащие экскаваторы в неумолимое наступление на опушку? Слышалось в листьях нервное шуршание? Вздохнули ветви с усталым предощущением? Лично Марджори казалось, что да, пусть и только в поэтическом смысле, которого ей вполне хватало.

Алебастровый путь под ногами призрачных детей заметно изгибался вблизи от лечебниц, торчащих из одновременно усыхающих и расцветающих крон. Бросив взгляд через плечо, Марджори увидела растворяющиеся остаточные образы детей, следующие за ними буйной, но безмолвной толпой. Она пригляделась к собственному приземистому обличью, топающему в хвосте группы, и разочаровалась при виде своего флегматичного и невыразительного лица. Но многократные экспозиции почти тут же нагнали момент, когда Марджори обернулась, и она обнаружила, что без всякого интереса таращится на собственный затылок. Заметив с этого ракурса что-то похожее на фантомную перхоть, она снова повернулась вперед, когда Мертвецки Мертвая Банда замедлилась и остановилась на поднебесном виадуке. Похоже, Майклу Уоррену опять пора что-то объяснять.

– Почему место перед нами так страншо выглядит? Мне не видится его нрав.

Малыш говорил с опаской. По тому, как путались в сонной речи его слова, Марджори понимала, что он еще не приохотился к гибкому лексикону загробной жизни. Но разобрала, что он имеет в виду, и всецело понимала причину настороженности малыша.

Впереди светящаяся дорога проходила над участком призрачной стежки, казавшимся, так сказать, аномальнее нормы. Во-первых, среди неизбывной серости приглушенного полумира виднелись внезапные вспышки ярких оттенков. Во-вторых… что ж, здесь сам воздух шел складками, как и довольно жуткие строения, которые виднелись за ним. Само пространство как будто отвратительно смяли, скомкали, словно бумагу в руке великана, и везде и всюду побежали случайные сгибы, а земля и дома под ними сделались неуклюжим безумным коллажем. Пространственные фрагментация и искажение в совокупности с движением и течением разных времен превращали лечебницы в жуткое зрелище. Реальность стиснули в многогранный хаотичный клубок «сейчас», «там», «здесь» и «тогда»: в неописуемую топографию, в один момент кристаллическую и выпуклую, а в другой – поле ниш и отверстий странных форм, где черные и белые многогранники периодически омывались цветными взрывами то пугающе галлюцинаторного синего, то жаркого и сочного полинезийского оранжевого. Заинтересовавшись, как Филлис Пейнтер в принципе сможет растолковать это умалишенное и в то же время какое-то величественное зрелище лупоглазому Майклу Уоррену, Марджори превратилась в слух. Она может узнать что-нибудь важное, а кроме того, всегда старалась запоминать диалоги.

– Ну, мы зачем пришли, мы пришли к дурдомам, или же лечебницам. Эт почти как тот чудной пустырь между Меловым переулком и дорогой Святого Андрея, который мы уже видали, – куда я обещалась вернуться и погулять по дороге назад, коль не забыл. И там, и там миры как бы проседают. Почему-то куски Наверху шлепнулись Вниз. Счас мы видим то, что в нижнем мире более-менее там же, где Берри-Вуд, больница для сумасшедших. Святого Криспина, вот как она называется. Но раз под нами вдобавок живут те, кто ку-ку, все немного сложнее, чем кажется.

Понимаешь, в Душе, где я тя нашла на Чердаках Дыхания, все лавки, улицы и прочее сделаны из, как бы, корки снов и воображения живых людей. А тут дела такие, что половина местных чудиков, перебывавших в больничках за все прошедшие годы, даж не знали, где живут. А кое-кто не знает и када – вот и выходит, что кусман Души над ними сляпан из неправильных снов и воспоминаний. У нас Наверху строительный материал – мысли, и если мысли попадаются битые, то и вся архитектура разваливается, эт ты счас и видишь. Ненадежная часть Души обвалилась и продавила призрачную стежку, такшт все лечебницы Нортгемптона свалялись в одну, по крайней мере для нас. Эт пушто пациенты сами не особо разбирают, в каком они казенном доме, вот и на верхних уровнях все путается. По-хорошему мы счас смотрим сверху на больницу Святого Криспина под Берри-Вудом, но кусками здесь и больница Святого Андрея на Биллингской дороге, а другие куски – из дурдома, который стоял в парке Эбби, где терь музей. А что цвета сверкают – эт цветные обломки Души, вросшие в призрачную стежку. Все стоит на ушах и ходит на бровях – а ты погоди, еще спустишься! Всюду живые и дохлые шизики, и даже они не разберут, кто из них кто!

Марджори про себя согласилась. Вполне вероятно, это описание психбольниц не хуже, чем она бы придумала сама, к тому же ей раньше было неизвестно, что проседание Второго Боро вызвано хрупкими сломленными разумами, которые поддерживали его в земной реальности. Она знала, что все заведения для душевнобольных пересекаются, так что напичканные таблетками пациенты из одного места или времени могли свободно мешаться с сумасшедшими больными из других, но не понимала до конца внутреннюю механику. Слова Филлис объясняли и внезапные извержения чистейшего цвета: это визуальные характеристики рухнувшей Души в реакции с фейерверками эмоций психически больных.

Полностью удовлетворив любопытство, но только отчасти развеяв страхи Майкла Уоррена, кучка самостийных фантомов пустилась вдоль Ультрадука вглубь сгибов и сдвигов лечебниц. Марджори, размышления которой бесцеремонно прервал вопрос мальчика, обнаружила, что не может вспомнить, о чем думала. Наверняка расплывчато-литературные витийства о птичках или тучках, но теперь все улетучилось без следа. Спустившись с небес на землю, Марджори Миранда Дрисколл обнаружила, что ее мысли вернулись к обычному течению темных воспоминаний и образов – тех самых, что она пыталась избежать, погрузившись в литературные витийства.

Тяжелый мглистый силуэт Ненской Бабки навис над утонувшим ребенком в речном мраке, уходя жуткой и неохватной тушей в речную черноту. Блестящие фрагменты треснувшего «Пересмотра жизни» Марджори запутались в нечесаных колтунах волос твари, что извивались и изгибались вокруг их обеих. Одна из лапищ Бабки, напоминающая то ли зонтик, то ли птеродактиля, цепко сомкнулась на лодыжке свежепогибшей девочки, поднеся ее поближе для пристального изучения. На самом дне скользких колодцев глазниц виднелся слизневый блеск глаз чудовища, а в них – вся невыносимая, непрошеная история монструсалки; все ужасные подробности почти двухтысячелетнего существования просачивались в Марджори, словно утечка отравы из ржавой цистерны.


Оно было из потамеидов, из флювиалей. Водяная, наяда, Ундина – оно было ими всеми, и некогда звалось Энулой, когда еще имело имя; звалось «она», когда у него еще были остатки пола. То было еще во втором столетии, когда существо, ныне ставшее Ненской Бабкой, считалось второстепенной речной богиней, которой поклонялся отряд тоскующих по дому римских солдат из гарнизона у южного моста города, в одном из множества речных фортов, возведенных между Нортгемптоном и Уорвикширом вдоль Нен. Эти древние дни, эти сгустки красок – влажные цветочные подношения, вяло плывущие по течению. Заклинания на латыни себе под нос – наполовину искренне, наполовину пристыженно. Энула – правда ли это было ее имя или же это только ослышка, ложное воспоминание? Существо не знало и не задумывалось. Неважно. Пусть будет Энула.

Жизнь она начинала почти ничем – лишь поэтическим пониманием природы реки в разуме и песнях первых поселенцев, зыбкой тканью идей, едва ли осознающих собственное существование. Постепенно песни и сказки, вызвавшие ее на грань бытия, становились все сложнее, она обрастала все новыми и более сложными метафорами: река была течением самой жизни, ее неустанный односторонний поток – водами времени, ее дрожащая отражающая поверхность – зерцалом нашей памяти. Она воплотилась в хрупкую реальность – по крайней мере, в мире поверий, снов и фантомов, близлежащем к мутной сфере смертных, – и наконец духовно окрепла, когда ей дали имя. Энула. Или же Нендра? Ненет? Ну, что-то в этом роде.

В те дни она еще была прекрасной юной концепцией: ее обличье – необычно длинная русалка, от трех до пяти метров от носа до кормы, ее лик – сказочное творение. Глаза – тогда еще не провалившиеся в туннели – изящные фиолетовые лотосы с мириадами лепестков, что раскрывались и смыкались в морщинках улыбки. Ее губы – два полуметровых изгиба переливающейся чешуи, на которых играли призматические оттенки лаванды и бирюзы, а твердь полированной гальки ее грудей и живота оплетали глянцевые пряди темно-зеленого, бутылочного цвета. Обе брови и локоны были из мягчайших шкур выдр, а изумительный хвост оканчивался плавником – самоцветным гребнем, широким как лук. Яркая рыбья кольчуга, как и шесть овальных ногтей, были зеркалами, где бежала рябь черных полос тени, словно от отраженных деревьев.