Иерусалим — страница 209 из 317

Еще одна причина для эмпатии – глаза Херби: как из-за их скучающего выражения с тяжелыми веками, хорошо ей знакомого по собственным детским фотографиям, так и из-за уродливых очков, с которыми тот не расстается. Такая участь могла постичь и Альму, с ее-то почти бесполезным левым глазом, унаследованным от мамки, Дорин. Она избежала лицевых деформаторов от Национального здравоохранения только благодаря своей смекалке. Когда мать повела ее в семь лет на обязательную школьную диспансеризацию, Альма походя взглянула на таблицу и запомнила от начала до конца, бросив на это все силы экстраординарной памяти, которую одноклассники и семья еще не заметили и о которой она не торопилась их извещать. Школьный офтальмолог надел на несоразмерную голову Альмы очки-консервы прямиком из «Заводного апельсина», а потом развернул к парящему серому пятну в тумане, и она выпалила список букв, от которых не видела ни черточки. Эта методика спасала от очков до самых подростковых лет, когда процедуру проверки глаз неожиданно изменили и в Альме уличили полуслепую врушку с почти вампирской чувствительностью к свету. Впоследствии она была вынуждена два года терпеть тонкую оправу и синеватые линзы, в которых умудрялась выглядеть еще более претенциозно, чем обычно. Когда одна линза выпала и разбилась, офтальмолог-дальтоник заменил ее розоватым стеклышком, так что Альма как будто стала вечным зрителем 3D-фильма. К этому времени она и так уже вбила себе в голову, что ее зрение портится что с очками, что без очков, а последнее издевательство только подлило масла в огонь. Она выкинула двуцветные гляделки, решив раз и навсегда, что если ослепнет, то на своих условиях, уж спасибо. Только потом она узнала, что если не носить очки вообще, то глазные мышцы подвергаются некоему «негативному линзовому эффекту», а он на самом деле идет на пользу зрению. Или это «позитивный линзовый эффект»? Неважно. Важно то, что, по собственной оценке Альмы, она оказалась права. Альма – один, офтальмологи – ноль, и говорите что хотите.

Вернув внимание к истории перед глазами, Альма снова вспоминает Огдена Уитни, его печальную кончину, описанную в «Искусстве вне времени» – замечательной книге, которую Майк Муркок послал ей в благодарность за иллюстрацию для мягкой обложки недавно переизданного «Элрика». В чудесной коллекции забытых и примечательных комикс-стрипов из давних времен Альма с радостью встретила характерно бредовую главу о Херби, с сопроводительным текстом о художнике. С печалью, хотя и без удивления она узнала, что внешность и сложение Херби основаны на облике самого Огдена Уитни в детстве, и со слезами читала о том, как он умер – забытый и свихнувшийся от выпивки в лечебнице. Она воображает шестидесятилетнего Херби в комнате отдыха в доме престарелых, променявшего рубашку и синие штаны на заляпанный халат, а леденцы, дарующие разнообразные силы, – на бутылки. Из них волшебная – только бутылка путешествия во времени. Сонные глаза смотрят в расфокусе из-за толстых, как донышки пивных кружек, линз, а брюшко натянулось до предела из-за увеличенной печени. Седеющая голова, стриженная под горшок, полнится деменцией в четких прозаичных штрихах – львами-драконами и Салатной заправкой Снеддигера, множеством призраков и существ из зеленого Неизвестного.

Последний раз затянувшись подернутым сепией окурком, она давит его и встает под очередной скрипящий возглас от глухой боли в спине. Она уже практически не замечает кряхтенья, таким постоянным и навязчивым оно уже стало. Роясь среди блокнотов, комиксов, ручек и книжек, Альма находит расческу, умудрившуюся пережить ежедневные схватки с ее головой. Этот прочный деревянный инструмент способен на «МЕГА-приручение», если обратить внимание на напечатанное на рукоятке обещание, и уже продержался больше года, лишившись не больше десятка пластмассовых зубов. Его предшественницы, треснувшие напополам или изувеченные любым другим способом после первого же или второго болезненного прорыва через спутанные лохмы, казались в сравнении жалкими слабачками.

Она смолоду узнала, что если не будет расчесывать свою копну каждый день, то появятся узлы, которые через неделю спрессуются до состояния рога носорога; деревянные очески, для удаления которых потребуются лесопатологи, бензопилы, веревки и лестницы. Закрыв глаза, она начинает вести расческой от темечка, моментально спрятав лицо за серо-бурым противопожарным занавесом, пока зубья мучительно бороздят неподдающиеся колтуны. Как она обнаружила, из-за звука корчующихся фолликул и трещащих виниловых клыков этот процесс куда больше пугает тех, кто вынужден его слушать, чем ее саму. Подруга-художница Мелинда Гебби, если становилась свидетельницей расчесывания, зажимала уши и хныкала в ужасе, что Альма оторвет себе полчерепа, пока сама она даже не брала в расчет возможность самоскальпирования. Ее отношения с болью давно дошли до безразличных, когда она поняла, что физическая компонента боли весьма ограничена в силах – а весь вред наносит психологическое и эмоциональное сопровождение. Впредь она по мере сил отделяла болезненные физические ощущения от прилагающихся мысленных рефлексов шока, страха или гнева. Одним из побочных эффектов этого в целом успешного процесса стало то, что Альма больше не боялась даже щекотки. Тех, кто боится, она терроризирует с абсолютной безнаказанностью.

Худшая часть пытки закончена. Теперь гигантская голова Альмы скрыта в церковном колоколе из волос, так что, если бы ее видели только выше плеч, то никто бы не понял, какой стороной она стоит к зрителю. Вскинув обе руки, Альма скребет алыми ногтями приблизительно посередине рашморского черепа, прокладывая центральный пробор, и раздвигает поблекшие каштановые кулисы, чтобы посмотреться в зеркало над камином и взвесить результат. Альма решает, что ей особенно нравится блудная пепельно-медная прядь, змеящаяся по почти слепому левому глазу – ее страшному, возможно, потому, что им управляет безумный довербальный василиск правого полушария. Правый глаз Альмы, человечный и поблескивающий, понимает: предпочтительнее, чтобы она нравилась окружающим – или, как она их называет, людям, – а не распугивала внешностью или поведением. В свою очередь, левому глазу Альмы явно насрать. Он пылает – серый, желтый и расфокусированный – из-под нависающего лба, на котором мягко поднимаются заметные бугры, словно она отращивает рога или новую переднюю кору.

Разобравшись с волосами, Альма красит лицо в стиле, первопроходцем которого был мистер Картофельная Голова. Скоро ее ресницы провисают под весом туши и напоминают удаленную сцену с гигантскими пауками из первого «Кинг-Конга». Далее, поджав губы, как Мик Джаггер до того, как до него добрались бальзамировщики, она наносит на рот кровавое импасто красной помады. Она уверена, что это отбивает желание у потенциальных насильников и им подобных, придавая внешность более прожорливого сексуального хищника. Наконец удовлетворившись, она ухмыляется выражению. У Альмы каждый день как Хеллоуин.

Натянув древнюю косуху, на лацканах которой августовской ежевикой висит перезрелый урожай устаревших символов, она почти готова снова столкнуться с оглушительной планетой и взглянуть в лицо реальности, но сперва надо нацепить все кольца и броню на пальцы. Великолепно зловещий набор суставчатых металлических когтей, точеных скорпионов и вытянувшихся серебряных змей за компанию с ассортиментом больших, цветных и увесистых драгоценных камней – эти смертельные украшения наверняка отвадят насильников лучше, чем плотоядная помада, осознает она в те редкие случаи, когда мыслит рационально. Одна пощечина – и лицо нападающего повиснет лентами сырых обоев. И с нее станется. Однажды она сообщила брату Уорри, что, хотя и считает его почти родным, в случае чего без размышлений вскроет его, как банку хулахупов.

Проверив, что не забыла чековую книжку и ключ, она запускает себя через шахту тесного коридора, стены которого лижут лужи золотых звезд, в заказную входную дверь с вырезанным узором из двух змей, сплетенных в символе кадуцея, на свою дорожку к Восточному Парковому проезду. Дорожные плиты из йоркского камня омыты ясным светлым солнцем – предчувствие лета – и украшены четким рельефом очаровательной трилобитовой эрозии древнего речного русла. За оживленной Кеттерингской дорогой – высокие деревья вдоль края парка «Ипподром», зеленая кайма глубокого километрового неба-абажура над парком. По широким серым тропинкам по одному и по двое ходят люди, или же прокладывают независимый маршрут по неспокойному морю травы. Кто-то пытается пускать воздушного змея – возможно, в попытке воссоздать какую-нибудь дорогую сердцу иллюстрацию из детской энциклопедии 1950-х, – выцветший желтый бриллиант зыбится на бледно-синем фоне. Ухабистую землю патрулируют подозрительно громадные вороны, с каждым годом их армия все больше и уверенней. Смерть сколько воронья – впрочем, тут уже лучше будет сказать «Гарольд Шипман сколько воронья».

Пока ее домашние легкие быстро подстраиваются под холодные глотки воздуха, Альма сворачивает налево и отправляется в город. «Доктор Мартинсы» шаркают по ископаемым разводам тротуара, а разум затапливается случайными идеями и ассоциациями, словами и картинками, цепляющимися за витрину-пейзаж, который катится в противоположную сторону, когда Альма набирает скорость. Она думает о сменяющихся под шагами камнях – единственном виде, доступном поникшему взору вне зависимости от века. Старые плиты, очевидно, не менялись с самого девятнадцатого века, но взгляд знатока видит нюансы: нехватка собачьего дерьма; фантики от шоколадок, переименованных, чтобы не озадачивать американских туристов еще больше [89]; непостижимые теги, все в завихрениях и спиралях белых брызг, словно от ускорителя частиц. Вдалеке через дорогу мужчина пытается вести по «Ипподрому» какую-то парусную машину, но ветер стих, и он остался в штиле среди разгуливающих ворон и внезапно пикирующих змеев. Если ветра не будет до самой темноты, то, видимо, парковый мореход обречен. Несмотря на дополнительное освещение, которое не так давно установили на широком – и ночью совершенно непроглядном – лугу, немалое число обитателей города по-прежнему называет его «Гоподром».