Иерусалим — страница 212 из 317

Вокруг вспархивают голуби, в блаженном неведении о зловещем плакате на мусорной урне, где сказано, что кормить их – то же самое, что мусорить, а следовательно, наказуемо штрафом. Не то чтобы она переживает за птиц, которые все равно не умеют читать и не полагаются на подачки любителей животных, но ее возмущает сама суть послания. Голуби-то вам чем не угодили? Если бы управа пыталась разогнать ос, гоняла бродячих собак или Армию Иисуса, то она бы еще поняла смысл кампании, но голуби? С зеленым и лиловым переливом на горлышке; с особой походкой и нахохленным воркованием? Если муниципальные власти думают, что изгнание голубей – первостепенная задача для очевидно обреченного городского центра, чего бы сразу не разложить мины на подоконниках, а не расклеивать свои никчемные записки с угрозами?

Она продолжает путь по Абингтонской улице. Прохожих немного, но она пробирается через толпу призраков и воспоминаний, засунув руки робота-убийцы поглубже в карманы куртки, как плохиш из 1950-х, Джимми Дин после менопаузы. Она обходит какой-то наркоманский мемориал в честь Френсиса Крика, возведенный посреди дороги, – китч с серебристыми изгибами двойной спирали, на которых держится, кажется, пара нудистов-супергероев – бесполых манекенов, что, судя по лысым и безликим лобкам в стиле Барби, вряд ли передадут дальше врожденные генетические черты. А кроме того, единственное, что связывает Абингтонскую улицу с местным научным первопроходцем, – образцы ДНК, обильный урожай которых здесь можно собирать после обычной ночи пятницы. Конечно, монумент может служить и комментарием на местное кровосмешение, а фигуры ныряют в высоту в отчаянной спирали, чтобы сбежать из стоячего генетического болотца – не генофонда, а какого-то генобщака, если на то пошло. Альме приходит на ум слух о целой деревне циклопов под Таучестером, где обитают циклопы-почтальоны, циклопы-трактирщики и циклопы-младенцы, а потом она вспоминает, что сама его и распространяла.

Обогнув скульптурную группу слева, она теперь спускается вдоль библиотеки – единственного здания на улице, не изменившегося с детства Альмы. Она записалась туда в возрасте пяти лет и в течение следующих десяти исправно посещала несколько раз в неделю, в основном ради историй о призраках и ради научной фантастики в желтой обложке от издательства Victor Gollancz. Когда она была маленькой, ей снились жуткие, памятные сны об этом заведении, где она бродит по бесконечным коридорам из деревянных шкафов, заставленных невозможными и завораживающими томами, книгами, которые невозможно прочитать, потому что стоит их открыть, как слова расползаются по странице. В библиотеке снов – мягкий пол, покрытый красным винилом, словно барный стул или автомобильное сиденье, а в нем – круглые дырки, чтобы книгочеи перебирались с этажа на этаж, – наверняка навеянные образом вагины.

Наяву библиотека внутри была почти не менее удивительная – крошечная, как открытый шкаф, гудящий от ауры книг о спиритических сеансах и месмеризме, – как и снаружи, где она еще не растеряла красоты и встречала бюстами меценатов, встроенными в камень медового цвета. Альме нравилось показывать библиотеку туристам-американцам, просто чтобы ткнуть в резной лик сверху справа на фасаде и спросить, как они думают, кто это. Обычно они решали, что это Джордж Вашингтон – английский жест уважения их первому президенту, – и впадали в растерянность, когда узнавали, что на самом деле это Эндрю, старший родственник Джорджа из времен до того, как Вашингтоны покинули Бартон-Салгрейв и направились в Америку, когда в Нортгемптоншире в тысяча шестисотых собиралась армия нового образца. Семья, по слухам, даже стянула с собой деревенский герб с полосками и пентаклями в качестве основы для звездно-полосатого флага их новой родины. Если быть откровенной, единственные Вашингтоны, которых она безусловно уважает, – Дина, Буккер Т. и Джино [94]: они, как ей кажется, принесли хоть какую-то пользу.

Она уже готова перейти дорогу к «Ко-оп банку» на противоположной стороне, когда замечает необычно выделяющегося призрака из ушедших времен, который приближается с противоположного направления, поднимаясь мимо обветшавшего входа в бывший пассаж «Ко-оп». Оттащив волосы от выжженных воронок глаз, она приглядывается и понимает, что единственное в этой фигуре от призрака – устаревшая одежда: полосатая рубашка, шейный платок и жилет. С поднимающимся из стандартной сварливости настроением она узнает в буколическом фантоме своего, возможно, старейшего приятеля – Бенедикта Перрита. Ах, Нортгемптон. Только подумаешь, что планировщики забили его до бесчувствия, как он бросает тебе букет.

Как только Бенедикт видит Альму, он исполняет один из обычных своих фортелей. Сперва делает устрашенный вид, затем разворачивается и спешно идет назад, притворяясь, словно ее не видел, потом очередной резкий вираж в ее направлении, только уже рассыпаясь в немом смехе. Старый добрый Бен, чокнутый, как китайская комедия положений, – единственный среди знакомых и бывших одноклассников Альмы, который раз за разом перебезумливал ее, даже не стараясь, и один из немногих художников и поэтов подростковых лет, что не ушли в завязку ради комфортной жизни после двадцати пяти. Куда там. Лицо Бенедикта изборождено строчками вирш и выглядит так, словно произошло на свет после необдуманной ночи между масками комедии и трагедии. Поэзия его убила, но в то же самое время поэзия – все, что его спасает и искупает. Старый добрый Бен.

Он протягивает одну граблю для рукопожатия, но она слишком рада его видеть и плевать на все хотела. Увернувшись от предложенной ладони, Альма впивается кровавыми губами ему в щеку и душит в питоновых объятьях. Рано или поздно ему придется выдохнуть, и тогда она обхватит его еще крепче, а потом, стоит ему потерять сознание, вывернет свою челюсть и проглотит. Не успела она осуществить эти планы, как он отдернулся из ее хватки, панически стирая девчачью Эболу, размазанную по роже.

– Отвали! Ах-ха-ха-ха-ха-ха!

Его смех – смех Томми Купера, брошенного на необитаемом острове, так что смех выродился в распугивающий чаек гогот Бена Ганна. Альма в восторге сообщает, что он лощеный ловелас, и спрашивает, пишет ли он нынче. Когда он говорит, что еще пописывает, она вспоминает, что читала день-другой назад «Зону сноса», и не скрывает, какие это хорошие стихи. Он смотрит с неуверенным видом, словно не поймет, в шутку она или всерьез.

– Я был неплох, да? Ах-ха-ха.

Прошедшее время и ловкая смена темы со стихов на их автора отмечается на радаре проблем Альмы тихим писком. Звучит подозрительно – словно клишированный стрелок из вестернов, проводящий старость в салуне, с теплом вспоминает пропахшие кордитом триумфы в пелене самогона. Это что еще за хрень. Она сурово напоминает, что он всегда был значительно круче, чем «неплох», а потом, заметив, что тоже говорит в прошедшем времени, пытается загладить свою ошибку, откровенно и без оговорок заявив, что он отличный писатель, после чего Бен стреляет у нее пару фунтов.

Вот это ее уже пугает, хотя она и шарит автоматически в кармане джинсов в поисках клочка мятой бумаги, который не окажется старым кассовым чеком из «Моррисон». Альма с радостью раздавала мелочь городским бездомным с тех самых пор, как в конце восьмидесятых ими обросли подъезды магазинов, и особенно с тех пор, как по официальной политике это «поощрение попрошаек». Она сама родом из общества попрошаек, и это только подстегивает упертую щедрость – примерно в том же духе она праздно подумывает разбрасывать крошки от маффинов с голубикой по всему району после того, как в верхнем конце улицы заметила раздражающее объявление о голубях. Друг вроде Бенедикта всегда может рассчитывать на лишние деньги, если они есть, но, когда она сует банкноту в его ладонь, ее больше заботит сдвиг в самоуважении, как будто постигший его со времен последней встречи. Вместе с комментарием «Я был неплох, да?» у Альмы есть повод для беспокойства. Делая только хуже, теперь он кажется виноватым из-за того, что взял деньги, на что она торопливо заявляет, как «охренительно богата», желая съехать со скользкой темы. Опасность миновала. Альма приглашает его на завтрашнюю выставку, не ожидая, что он придет, а когда они прощаются несколько минут спустя, Бенедикт говорит ей, что он Кибермен, и она хохочет как ненормальная. Все вернулось на круги своя.

Она помахала на прощанье, все еще фыркая от смеха, и сделала несколько шагов дальше по улице, не сразу вспомнив, что изначально направлялась в банк, и соответственно подкорректировав маршрут. Она думает о Бенедикте, о том, как один из самых ярких и важных моментов в ее жизни вызвала вдохновляющая дурость Бена. Им обоим было около десяти или одиннадцати, и они придумали гениальный способ залезть на склад меди, стоявший на углу между Школьной и Зеленой улицами. Для этого подъема – который, очевидно, можно было осуществить только ночью – требовалось сперва зайти в переулок Узкого Пальца за углом, а оттуда проползти на животе под запертыми воротами строительной артели. Там они поднимались по взятой взаймы лестнице на заднюю стену прилегающего участка Перритов и под звездным светом семенили, хихикая, по хребту штабелей древесины папы Бенедикта. В конце концов они добирались до пристроек склада, откуда было легко вскарабкаться к черепичным крышам и дымоходам еще выше.

Несколько месяцев это было их верхотурное царство, которое они делили только с кошками и птицами. Под перекошенные равнины нового ландшафта адаптировались опасные догонялки, но у игры были свои границы – тупиковые пропасти, преодолеть которые у детей не хватало смелости. Самая страшная находилась на дальнем конце стока – дождевой канал между скатом их крыши и соседней вертикальной стеной. Ночь за ночью их салочки обрывались в этом месте из-за страха перед падением в узкий переулок, забитый металлическим ломом, и вероятным пронзанием в темноте. Угрожающий проход был всего метр-полтора в ширину, а на противоположной стороне находилась косая черепица одноэтажного склада. Если бы прыгать требовалось между двумя меловыми метками на солнечной площадке – они бы прыгнули, не моргнув и глазом, но повторить то же самое на крыше в кромешной тьме с бездной под ногами, полной хлама и столбняка, – дело другое.