Иерусалим — страница 216 из 317

[98]. Ту же социальную трансформацию, хотя бы потенциальную, она видит в искусстве и оккультизме, а иногда даже на потрепанных окраинах политики Романа Томпсона. Это страстное желание превратить реальность в более благоприятный к человеческим существам ареал, – тот самый эфирный огонь, который словно разлит в свежем воздухе Рыбного рынка.[99]

Словно вызванная к жизни ее приподнятым настроением, одна из расплывчатых фигур в близоруком зрении Альмы при приближении вдруг проступает в непритязательное, но все же воодушевляющее лицо Шишки Вуда, одного из величайших местных антидотов от цинизма со времен кончины горько оплакиваемого человека и заградительного аэростата по имени Том Холл. Шишка – Альма знала его с тех пор, как они были подростками-хиппи, но так и не узнала его настоящего имени – в молодости был знойно красив, с длинными черными волосами и шальным блеском в глазах, намекавшим на поэзию в душе, но оказавшимся героином в вене. Один из первых торчков города, Шишка состоял в таинственной клоунской клике, что каждую вторую субботу устраивала собственную Наркоолимпиаду – спринт на 400 метров с украденным телевизором, где жаришь по Швецам под одобрение напомаженной богемы, собравшейся на ступеньках церкви Всех Святых.

Потом все постарели. Большинство длинноволосых зрителей с тех ступенек после двадцати остепенились и свалили из губительного фрик-сообщества, нашли нормальную работу и оправдали ожидания родителей. Тогда остался только контингент из контркультурщиков из рабочего класса, которые сохраняли преданность в основном потому, что им больше некуда было податься, и из жертв зависимости вроде Шишки Вуда, для которых преданность уже была буквально в крови. Зрелые годы Шишки стали фильмом ужасов, нарочито готическим в том ключе, к какому могут стремиться только торчки. Альма помнит упырей-синяков, закреплявших спавшиеся вены булавками – предпанковый жест – или горько жаловавшихся, что они «вынуждены» колоться в глаз или член.

Хотя Шишка не попал в эти беззастенчиво жуткие ряды, долгие годы он был развалиной, и Альме стыдно признаться, но при его виде она неоднократно переходила улицу. Жену он потерял из-за передоза, дочь – из-за гепатита, и никакой метадон и «Карлсберг Спешл Брю» не могли приглушить эти разрушительные удары. Он несся на поезде в ад, проскочил свою станцию и неумолимо летел полным ходом куда еще похуже, когда каким-то чудом соскочил с подножки и беспомощно покатился по насыпи навстречу твердой и холодной трезвости. Никто не думал, что он справится. Никто такого еще не видел. Шишка умудрился переродиться и стать деревенским скитальцем по холмам, свободным от выпивки и наркотиков бонвиваном, видением искупления, и в эти дни Альма с охотой перебежит несколько запруженных шоссе, чтобы с ним поздороваться.

– Шишка! Рада тебя видеть. Как дела?

Он все еще красавчик – волосы привлекательно обесцвечиваются, черты сглаживаются от возраста, но «варено-джинсовая» внешность идет ему на все сто. Короткие серые волосы капитулируют, ежедневно уступают пядь за пядью лбу, тогда как глаза все еще горят – но совсем по-другому, – и увлечены бриллиантовым миром вокруг. Вуд – успокаивающее, мирное зрелище, как синие голыши в ручье. Он лучится улыбкой и здоровается, поддается объятьям и искренне рад ее видеть; рад видеть любую пылинку, что кружится и сияет в броуновском вальсе.

Он рассказывает, что стал наставником, передает собственный опыт, чтобы помогать другим, выпрямляет вмятины мира, где может. Альма видит в нем одного из баньяновских «механиков-философов», несущих целебные слова другим ремесленникам; человека – Нацию святых, только без христианства и окровавленных копий. Она в восторге от новостей о его новом занятии, и рада за него как за себя; да и за себя тоже рада. Ведь Шишка – важный, живительный тотем для мировоззрения Альмы, позитивное доказательство, что даже в чернейших и безнадежнейших обстоятельствах есть место чуду.

Она рассказывает про завтрашнюю выставку, на которую он обещает постараться выбраться, а потом они обсуждают преображенный Рыбный рынок, пока вокруг расстилается тундровая белизна. Глаза Шишки озаряются и сверкают, как раньше, но теперь это детская искорка в предвкушении Рождества, а не былой безумный блик баяна.

– Ага, говорят, тут будут костюмированные балы, праздники и все дела, и выставки тоже. По-моему, это круто. В Нортгемптоне никогда не было таких мест.

Уже готовая в своем духе занизить планку ожиданий списком причин, почему ничего не получится, Альма вспоминает, с кем говорит, и осекается. Если уж Шишка Вуд может быть таким отважным оптимистом относительно перспектив Рыбного рынка, то и для нее уютно потворствовать пессимизму – уже трусость. Пора выйти на огневой рубеж и перестать быть ноющей стервой.

– Ты прав. Мне нравятся и свет, и атмосфера. Может получиться очень, очень здорово. С удовольствием посмотрю, как здесь снова будет толпа людей, и все в костюмах. Прямо как во снах из детства.

Они говорят еще пару минут, потом обнимаются на прощание и продолжают свои личные траектории. Когда Альма покидает рынок, толкая стеклянную распашную дверь в противоположном конце и окунаясь в сумбур начала Серебряной улицы, она чувствует внутренний подъем как от встречи, так и от перспектив своего завтрашнего маленького вернисажа. Возможно, картины добьются того, чего она от них хочет. Возможно, они оправдают ее завышенные требования и излечат раненые Боро, пусть даже только тем, что привлекут к городу правильное внимание. По самой меньшей мере она исполнит обязательства, возложенные на себя после клинической смерти брата, и ради них обоих отправит некоторых призраков на покой – пожалуй, и буквально. Не так плохо для года работы.

Спуск Альмы по просторной дороге, в которую превратилась в 1970-х узенькая Серебряная улица, – это спуск в прошлое, в Боро, и ее неизбежно окружает дешевый довоенный аромат кладезей местной харизмы, окрашивая мысли и чувства. Это замощенная земля, где в трещинах выросла она. Это место, откуда вышло ее творческое мироощущение, каким бы оно ни было, – из этих узких переулков, сбегающих по холму к дороге Святого Андрея, как грязная помойная вода. Многоэтажная парковка через оживленную дорогу расселась прямо на двух-трех исчезнувших улицах и нескольких сотнях часов детства Альмы: Клуб работников электроэнергетики на Медвежьей улице, куда она ходила с родителями и братом по воскресным вечерам, клуб дзюдо на Серебряной улице, где она училась самообороне, пока не поняла, что и так слишком большая и непредсказуемая, чтобы ее еще кто-то задирал. Все воспоминания раздавлены под огромным весом парковки, спрессованы в призматическую форму антрацита – топливо, на котором Альма работает уже больше пятидесяти лет.

Вид с этой точки – с высоты на восточных склонах района – все это время оставался в сущности неизменным, если под «сущностью» иметь в виду, что облачное небо все там же, а угол косогора – все тот же. Почти все остальные черты ландшафта обновили или удалили. На растоптанном пейзаже господствуют недавно освеженные здания НЬЮЛАЙФ, их окружает печатная плата многоквартирников и коттеджей – жилых кубов, заменивших террасы отдельных домов. Хотя и бесконечно упрощенные, все же изначальные главные проезды квартала до сих пор видны в своем архаическом сплетении – Банная улица, Алый Колодец, Ручейный переулок. Одни клочки панорамы понуры и пасмурны, а другим ненадолго достался свет софитов, пока солнце светит через протертую простыню облаков. Но вдали ориентиры остаются прежними – по крайней мере в мутном зрении Альмы. Она видит, где полосы кирпича или бетона уступают черточкам железной дороги под проводами, а дальше на западе проступает серо-зеленое марево парка Виктории. Несмотря на кривые переделки последней половины столетия, она знает, что золотая схема района все еще где-то здесь. Погребенное сердце все еще бьется под щебенкой. Отделяясь от Серебряной улицы в подземный переход под ревущей Мэйорхолд, Альма набирает полную грудь воздуха и погружается под пеструю поверхность настоящего.

Выныривает она из оранжевого мрака туннеля на утопленную дорожку со стенками, выложенными плиткой тридцатилетней давности, которая напоминает Альме булимию Мондриана после омлета по-испански. Повернув налево, она поднимается по скату к Конному Рынку (западная сторона) и направляется в забитую отбойниками пасть Банной улицы мимо здания церкви Царства Небесного, которое в 60-х строили как Зал Бригады мальчиков. В этом любопытном баптистском вооруженном формировании – «Молодежь Баден-Пауэлла» [100] – состоял брат Альмы. Он маршировал с ними и их какофоническим оркестром со множеством ударных каждым воскресным утром – одиннадцатилетка с латунным значком и ланъярдом, с лихой кадетской шапочкой на девчачьих золотистых локонах, с такими невинностью и счастьем в голубых глазах, что они казались Альме на грани нормального. Из него вышел бы отличный член гитлерюгенда, если бы он научился маршировать в строю не вприпрыжку, как мультяшная молочница. Альма почти уверена, что в этом рябом павильоне через дорогу он посещал факельные шествия, скандируя со своими дружками «Arbeit Macht Frei» или «Будь готов», или что там у них был за девиз.

Она рассеянно задумывается, не там ли стоит бывший штаб Бригады мальчиков, где в 30-х находилась контора чернорубашечников Мозли. Это по ассоциации вызывает на ум статью Романа Томпсона, которую матерый ветеран-левак отксерокопировал для нее, про деятельность BUF у Мэйорхолд. Там приводились зернистые репродукции газетных фотографий с лидерами местных фашистов, позирующих с сэром Освальдом во время его гастролей по провинциям, но одно имя в подписи под снимками было выбелено – предположительно, кем-то из архива. Роман не заметил купюру и понятия не имел, кому могло принадлежать пропавшее имя, хотя до Альмы доходили бездоказательные слухи о мисте