Иерусалим — страница 220 из 317

На ее взгляд, сама церковь подытоживает совокупные политические и духовные возмущения, характеризующие историю Нортгемптона. Ей приходит в голову, что большинство из них зарождались в лингвистической форме. Процесс начал Джон Уиклиф в XIV веке с переводом Библии на английский. Тогда же, настаивая, что у английских крестьянских классов есть право молиться на их собственном языке, Уиклиф со своими лоллардистами внес в религиозные разногласия политический элемент классовой войны. В Нортгемптоне лоллардисты и остальные религиозные радикалы как будто нашли свой дом, так что ко времени правления королевы Елизаветы в тысяча пятисотых конгрегации в Нортгемптоншире уже пели самодельные гимны на английском, а не просто слушали, как им зачитывают псалмы на латыни, как того велела Церковь. Впустую хватаясь в поисках более ранних примеров, она спрашивает себя, не в ее ли городе зарождается традиция английского гимна. Это бы многое объяснило, если задуматься.

Через пятьдесят лет после кончины королевы Елизаветы, конечно же, разгорается Гражданская война, потому что парламент осмелел благодаря радикальным сектам, скопившимся по большей части в английском Мидлендсе, – всяким рантерам, анабаптистам, антиномийцам, пятым монархистам и квакерам, большинство из которых занято выпуском разжигающих текстов или огненных летающих свитков. Несколько откровенно крамольных трактатов «Мартина Марпрелата» втайне публиковались здесь, в Боро, и вообще кажется, что вся протестантская революция держалась на слове – картины и изобразительные искусства считались вотчиной папистов и элитистов. Чтобы стать художником, нужны материалы и средства, а для писательства, строго говоря, требуется только самая рудиментарная грамотность. Очевидно, и литературу по-прежнему рассматривали исключительно как прерогативу элиты, и это одна из множества причин, почему сочинения Джона Баньяна – кристально ясные аллегории на простонародном языке – в свои дни считались такими возмутительными. Его гимн «Быть пилигримом» стал главной песней разочарованных пуритан, мигрирующих в Америку, а «Путешествие пилигрима» станет источником вдохновения для поселенцев Нового Света, уступающим только Библии, и это вовсе не удалые куртуазные острословия или раболепные оды, как у современников вроде Рочестера или Драйдена. Их писал человек из нового и опасного племени, образованный мещанин. Их сочинил тот, кто утверждал, что простой английский – это святой язык, это речь для выражения божественного.

Конечно, Баньяна кинули на десяток лет в Бедфордскую кутузку, а искусство и литература до сих пор чаще всего продукт среднего класса, рочестеровского менталитета, который считает искренность попросту неприличной, а провидческую страсть – анафемой. По стопам Баньяна последует Уильям Блейк, а ближе к Нортгемптону – Джон Клэр, но оба проведут свои дни в нищете, будут маргинализованы, сосланы в лечебницы для сумасшедших или измучены судами за крамолу. Все они – наследники Уиклифа, представители великой бунтарской традиции, жгучего потока глаголов, апокалипсического повествования на языке бедных. И в каменном доме собраний в Меловом переулке Филип Доддридж свел все разрозненные нити этого повествования вместе. Якшался со сведенборгианцами и баптистами, принял пост здесь, в беднейшем квартале, написал «Чу! Радости внемли!», защищал дело диссентеров – и все это на жалком пригорке… Доддридж – первостепенный местный герой для Альмы. Для нее честь – открывать выставку в тени его церкви. Альма решает пройтись по Малой Перекрестной улице, а потом по Банной на Алый Колодец, к ее любимой полоске голой травы на дороге Святого Андрея.

Она шагает в неверном свете среди корпусов многоквартирников по бокам – западный фасад зданий Банной улицы справа, а слева – лестничные площадки и утопленные дорожки Дома Рва и Дома Форта, внешние пределы давно разрушенного замка, ставшие улицами, где вот уже под сто лет назад жил прапрадедушка Альмы, Снежок Верналл. Безумный Снежок, женившийся на дочери кабатчика из давно сгинувшего паба «Синий якорь» в Меловом переулке, который он посетил в одном из невероятно долгих переходов из Ламбета. Столько случайных событий, столько людей и их сложных жизней, триллион мелких совпадений, без которых она была бы не она; вообще бы не была на свете.

На другой стороне улицы пристыженно стоят в лужах собственного света цвета мочи фонари с недержанием. Она с трудом, но помнит, как улица Рва и улица Форта еще были на месте и как еще стоял в нижнем конце Банной улицы маленький пряничный домик – магазин со сластями миссис Коулман, – хотя Альме тогда было не больше четырех-пяти лет. Куда более яркое воспоминание происходит из времен чуть попозже, когда лабиринт террас из красного кирпича снесли, а на их месте осталась только пустошь, до того, как возвели корпуса многоквартирников. Она помнит, как играла на широких полях щебня и черной грязи под свалявшейся шерстью небес Боро с первой из множества лучших друзей – Джанет Купер. Почему-то там повсюду валялись и приправляли лужи промышленные обрезки – куски металла в форме буквы «Г», которые Альма и Джанет научились связывать в ржавые оранжевые свастики и швырять по зоне разрушений, словно нацистские сюрикены. Как и брошенный «Моррис Майнор», кирпичные осыпи и груды обломков считались жилой инфраструктурой – детскими площадками для ребят района, столбняковым вертепом, повсеместным в то время в округе. Это еще было в годы Макмиллана, в конце 1950-х. Альма с друзьями запускали воздушных змеев в провода, резали вены, пролезая в рваные дыры в гофрированной жести, и веселились как никогда в жизни.

В конце Малой Перекрестной улицы она поворачивает налево, на нижнюю часть Банной. Теперь жилые корпуса 1960-х слева, а обшарпанная элегантность 1930-х в виде многоквартирника «Серые монахи» – справа через темнеющую дорогу. Пока она спускается, поток времени становится все более вязким, густеет от исторических осадочных слоев, напластовавшихся на дне долины. В смеркающихся потемках вокруг загораются окна, слабый свет процеживается через тонкие шторы – поблекшие почтовые марки, приделанные к ночи невидимыми петлями. Все клейкое от мифологии.

Разные корпуса многоквартирников района, уже вытеснявшие террасы даже сорок лет назад, с детской точки зрения не отличались от сломанных машин или снесенных зданий. Все это был ландшафт, в котором нужно обитать, лазать, прятаться, а разнообразные конструкции в ребяческом воображении преображались в форты на фронтире, неслыханные планеты, вечно мутирующий Горменгаст из черепицы и черепков. Сколько Альма себя помнит, многоквартирник «Серые монахи», ближайший к их дому на дороге Святого Андрея, всегда служил вторым, только более широким задним двором – практически пристройкой к холодному, как надгробие, порогу. Здесь случилась одна из двух ее почти-смертей – попытка удушения в мусорном тупичке, – и об этом месте ей снятся сны, которые еще ярче воспоминаний. Был один, как будто она умерла и заточена во внутренний двор многоквартирника, завешанный бельевыми веревками, и до скончания времен по пасмурному и отвратительному чистилищу ее преследует отравленная ртутью и поеденная молью версия кэрролловского Безумного Шляпника. Был сон с высокой футуристической башней из синего стекла, возносящейся из дальнего конца многоквартирника на Нижней Перекрестной улице, и там, помнит Альма, ей показывали тихо гудящий овальный механизм с маленьким экранчиком, на котором пересчитывались все частицы вселенной. И конечно же, здесь Альма встретила виде ́ние, преобразившее всю ее жизнь. Улыбаясь про себя в сворачивающихся сумерках, Альма переходит безлюдную дорогу к юго-западному углу «Серых монахов», болтая в украшенном кулаке продуктовыми сумками.

Нижний вход во внутренний прямоугольник уже несколько лет перекрыт воротами с черными железными прутьями. Только для жильцов – и она считает это вполне понятным. И все-таки можно постоять у ворот и вглядеться вдоль тропинки туда, где видна частичка кустарника. Как она помнит, стоял холодный день начала весны, когда ей было восемь или девять и она скакала домой из школы Ручейного переулка с верхнего конца улицы Алого Колодца. Ни с того ни с сего она выбрала путь через многоквартирник – только потому, что эти виды ей показались интереснее, чем простой склон старого холма, обрамляющие его пустые стадионы и задние окна уцелевшей террасы на дороге Святого Андрея. Убивая время на бетонных тропинках внутренностей корпуса, среди хлопающих простыней и детской одежды, она дошла до треугольника земли в нижнем конце, где росли кусты. Она могла бы пройти мимо и не обратить на знакомую растительность никакого внимания, если бы не интригующая деталь, захватившая внимание юной миниатюристки.

С тончайшей иголки на восковом хвойном растении висел прозрачный белый червяк со слепой и поблескивающей головкой, который как будто левитировал – таким тонким был материал его нитки. Болтаясь в холодном кристалле утреннего воздуха, он скручивался и извивался, как эскаполог, только с номером наоборот, когда надо застегнуть собственную смирительную рубашку. Изворачиваясь и изгибаясь, он намеренно опутывал себя почти невидимыми прядями, которые производил загадочным образом. Альма в благоговении наклонилась к кусту поближе, ее нос оказался всего в дюйме-другом от парящей гусеницы. Она помнит, как спрашивала себя, умеет ли гусеница думать, и решила, что наверняка да – какие-нибудь свои липкие гусеничные мысли.

Раньше она никогда не видела такой скрупулезной деятельности и удивлялась, почему крошечное существо одиноко в своем начинании. Она поняла, что, должно быть, видит зарождение кокона размером с рисовое зернышко, но раньше не думала, что это такое обособленное занятие. И тут Альма с облегчением увидела, что у червячка есть хотя бы один дружок – другая бледная личинка, которая кропотливо ползла по ближайшему побегу, где…

Альма шумно выдохнула и отпрянула. Реальность перед глазами поплыла, преобразилась. На каждой ветке, на каждом сучке и под каждым листиком игольчатого кустарника была еще тысяча таких же белых слизняков, и все терпеливо занимались тем же делом. Сам куст стал огромной белой паутиной, вдруг ожил от корчащихся нитей для чужеродных задач. Как она могла простоять тут пять минут и не заметить такую зрелищную и потустороннюю картину? Этот миг был апокалипсисом – в том смысле, в котором слово применяли поэты школы с одноименным названием, вроде Генри Триса или любимца Альмы Николаса Мура. В этот миг она осознала, что мир вокруг – не всегда тот, каким кажется, что удивительные дела все время происходят у нас под носом, но людям не дают их заметить обывательские ожидания. Наблюдая, как стало понятно позже, за колонизацией шелковичными червями растения, в котором она запоздало предположила шелковицу, Альма увидела мир великим и непостоянным местом, способным взорваться новыми невероятными узорами, стоит просто обратить внимание; стоит просто присмотреться.