И ждёт бога долгий Год – о, так чиста в душе.
Буквы алфавита льются из её ушей,
И слова заглючны,
И фразы все облючны
Тем светом, что сияет
Последний наш парад.
Секст вячще-вотум внизывмлеет в мусолях Сценумира Вблескета – Годо’рай, надевица она, чуже скромо прильндёт её наместить. Он белей верчным дрёмгом, её Сон, – и он не вино ватикапли, что не мужестать член-то больжених. Она шиграет полямико и лугамии, когда укасающая капельсня слова цепляшется заслугх на love’нах парневестого весть-Ра.
Арнольд пьян, малкельмко шаток,
Его Тэм О’Шантер
Гонится полками Богименов в темноту
И в мерзаразум повергнутл.
Он Заключён был в бар,
Средь пьяных харь
И сладких серенад.
Её сигилка Патерция, сторящая у верей в комату отдрыха, теперевод ид Лючию и традоцно маршет, довойная, что стой весёхорожон. Лючия ночнезнает идтечь быстремне, потомн сречается на бекк. Она кручет и скажит в восторгий, елёй дленная трень л’ожиться на трильярдное стукно глязвона ошибьицы. Лючередной словный кдёнёдк на солночном смерте; и вся ж из неё жага-дочным добразом сладывается из радения в паупирном труддоме, с крлассвой строги, – в надтропие на Джимструпском клубище, дочку вк отце. Каждень – как снижный шармик с ценой веселенной, застихшей в nom, – причтём плуной мифактазий, любинатуры и истореё, – и каждинь-день Панхож на сведующий. Она скореке спежит к Паладам сонатория, к джойсождарным опьятьим отцеана.
Дасти – кумная лингвистка,
Джем – мизогимистик, но в ночи танцует с ней —
мЭначэ с кэм, Джей Кей? [156]
И к мирум сразум поэт льнул.
Охрип, как шум, сигнал —
Всех зазывал
В последний наш парад.
Царница будьия иво прощение спета, Лючия дружит в станце на творянистых слогах.
И ждём годо долгий Бог – о, так чисты в Душе.
Буквы алфавита у нас льются из ушей
И весь покой оставлен
Ряд коек не заправлен —
Идём сквозь тёмный вечнер
В последний наш парад.
Царница будьия иво прощение спета, Лючия дружит в станце на творянистых слогах вездень на полет, во реки влеков.
Горящее золото
С тлеющей бородой, слепой от слез смеха, Роман хватает Дина за руку и тащит из трещащих яслей, от объятых огнем улочек. На свежем воздухе, выхватывая хихикающий поцелуй из-за переливающейся едко-серой пленки, Роман чувствует запах потенциальной кремации налички, которой уже никогда не расплатятся, дорогую вонь, разбавленную и развеянную в небосводе трущоб, в тупиковой субботе, нищем полудне. В его сморщенной обезьяньей голове еще стоит та большая картина: великаны в ночных рубашках вышибают друг из друга дурь сияющими бильярдными киями, от кровавых ударов плещет расплавленными брызгами драгоценная юшка руды. Для Рома Томпсона, который сосется со своим любовником в чаду и переполохе момента, в этот особый миг его добровольной и невероятной пролетарской истории, в Боро и их вечном святом огне бедности, жестокий и неземной образ не более чем отражает реальную жизнь, ведь жизнь – это ярость, кии и истекающие богатством колоссальные бойцы. Скраденные поцелуи на погребальном костре искусства – эрзац-валюты, сгинувшей в дыму здесь, где когда-то стоял монетный двор, где больше тысячи лет назад чеканили деньги. За плывущей пороховой завесой стоит Левеллер Томпсон, лобызающий молодого человека, – потрескавшийся, клееный-переклееный набор потраченных часов, превратных слов и пропащих дел: целая мозаика моментов.
Пока остальные восьми- и девятилетки учатся читать и писать, он под скрип черепиц и под звездным светом учится воровать. Вырезанный паучий силуэт на черной бумаге неба 50-х, на скосах и шорохе ночных крыш, он получал образование и по политике, и по социоэкономике: на тупом экономическом конце фомки, на фискальном инфракрасном свете. Карабкаясь по ржавым стокам, слишком хрупким, чтобы выдержать чей-то еще вес, ныряя головой вперед в щели приоткрытых окон, что не преодолел бы никто с лишней унцией мяса на костях из плавкой проволоки, он запоминает, на чем стоит мир, в котором он совсем недавно родился, – мир стоит на преступности, выраженной на разных языках, в разных масштабах. Здесь – взлом окна на крыше склада, там – регулирование нормы процента или вторжение в соседнее государство. Насильственное поглощение – или липкая черная лента на стекле, чтобы китайские колокольчики стекла не просыпались, когда его выбьешь. Маленький Роман Томпсон и демагоги в зале директоров – все в великом бесклассовом единстве адреналиновых наркоманов. Сунуть газетный лист под дверь, чтобы вытянуть ключ, вытолкнутый из замочной скважины, – или размазать халатные растраты на отчеты следующего квартала. Роман работает с ребятами постарше, полупрофессионалами, делит добычу, слышит познавательные шутки про секс за несколько лет до своих сверстников. Его никто не поймает, он уйдет ото всех. Он пряничный человечек.
Как следствие, он не умеет писать, думает, что синтаксис – это когда на презервативы повышают налог, а фразеологию иногда прищемляет ширинкой. Когда власти, которых он раздразнил, пытаются отыграться и заклеймить его бойфренда с ОКС источником опасности для окружающих, Роман говорит, что они считают Дина его «геркулесовой пятой». Зато он читает – хищно грызет любой гранит истории и политики, до которого дотягивается своей костлявой лапищей, пытается сориентироваться в социоэкономическом континууме. То есть не умеет писать, не считая редких исторических статей или лукаво язвительных памфлетов «Защитим муниципальное жилье», но читать умеет. Умеет добыть информацию из электронных или бумажных залежей, умеет рассовать по карманам воровского мозга и расставить по полочкам низменные интриги. Умеет читать – и умеет говорить, говорить складно, как адский лицитатор, представляя жильцов на собраниях управы Боро, задавать самые неудобные вопросы, разглашать самые негласные секреты, называть суку сукой. Он потерял счет случаям, когда его удаляли из Гилдхолла и он с усмешкой спускался по ступеням со свадебных фотографий и щурился на ангела на крыше, которого его подруга Альма называет представителем рабочего класса, потому что у него бильярдный кий в правой руке. Роман помнит Вудворда и помнит Бернштайна, знает, что надо следовать за деньгами, поджидает в лежке на денежных тропах.
Насколько понимает Роман, изначально древние бритты, основавшие поселения в этих землях, жили по бартерной системе. Поэтому самое простое ограбление или скотокрадство – отличный вариант для протопреступников неолитического периода и бронзового века, когда больше уважали частную собственность в отличие от кочующих охотников и собирателей прошлого каменного века и когда, следовательно, было что воровать. Но в сравнении это все – мелкая кража, а крупным финансовым преступлениям придется подождать до рождения концепции финансов, подождать, пока в первом веке не появится империя – тезка Романа – и не познакомит нас с бесконечно манипулятивной идеей денег: золотыми и серебряными монетами, которые символизируют мешок зерна, фыркающего быка – вплоть до последнего волоска, смешной крупицы, – но с которыми легче сбежать и спрятаться. Во время римского ига, когда всех приучили, что во вроде бы, на поверхности, честной сделке вот столько-то уток стоят вот столько-то золота, Нортгемптон железного века знакомится и с монетами, и с серьезными правонарушениями: в Дастоне, подмешивая в серебро дешевые металлы, подделывают римские монеты – преступление, наказуемое распятием. Ирония железного века – поиздержавшаяся империя подделывала собственные деньги по меньшей мере с правления Диоклетиана: то же преступление, только на международном, а не местном уровне, и все благодаря деньгам. Пойди подделай корову.
Сразу после номинально школьных лет он закатывает рукава и лезет под капот мира, чтобы разобраться в его механизмах, и в итоге оказывается старшим инженером в «Бритиш Тимкен», тогда обеспечивающей пол городской занятости. Оттуда рукой подать до ключевого представителя профсоюза – его лик терьера щерится на каждых дебатах, на каждом пикете, голубые глаза цвета фитиля неустанно выискивают крысиный аргумент, чтобы тряхнуть его в зубах. В любой из ролей – и промасленного профессионала, и ярко-красного политика – главное преимущество Рома – понимание, как все работает, от станков до советов и сообществ, от заклинившей машины до менеджмента. Второй его большой плюс – репутация: дьявольски логичный, цепкий до уровня столбняка, стоит раз сомкнуть челюсти, непредсказуемый, как сны от переедания, и совершенно бесстрашный после воровского детства, безумнее, чем полная окон бутылка. В стычках с полицией и демонстрациях 1960-х это его слюна брызжет из мегафонов, а в антинацистские 1970-е это он прорывает заградительный кордон и умудряется врезать телохранителю лидера Национального фронта рядом с самим Мартином Уэбстером, пока его не уволокли и не предъявили обвинение. Вокруг него витает пороховая атмосфера, парфюм Гражданской войны и цареубийства. Фарфоровые глаза под неопрятной челкой искрятся в паутинистых от морщин глазницах – всегда в курсе, всегда на деньгах.