ЖЕНА: Утром. Так будет лучше.
МУЖ: Да. Да, наверное. Так будет лучше для Одри.
ЖЕНА: Так всем будет лучше. [Они впадают в задумчивое молчание.]
ДЖОН КЛЭР: [Он уже вернул самообладание.] Здесь и сейчас творится страшное. [Он поворачивается к сидящей по соседству ЖЕНЩИНЕ-МЕТИСКЕ.] Памятуя о твоем восхищении их дочерью, полагаю, ты переживаешь ужасный гнев.
ЖЕНЩИНА: Нет, не особенно. Мне всех жалко. Сам посмотри на эту парочку. Теперь они так застряли. Ну да, можно сказать, они сами на себя все навлекли, но какой у нас всех выбор? Лучше никого не судить. Даже насильники, убийцы и психи – без обид, – если покопаться, то и они стали такими самым что ни на есть обычным способом. Или не повезло, или втемяшилась в голову мысль, от которой уже не избавиться. В молодости я была ужасной. Мне казалось, я сама во всем виновата, но оглядываюсь теперь с добротой в сердце – и уже не уверена. Не уверена, что вообще кто-то в чем-то виноват. Приходит время, когда уже устаешь от наказаний.
ДЖОН КЛЭР: Я восхищаюсь твоей всепрощающей натурой. В своей щедрости ты выше нас всех. Ты все же вполне уверена, что не настоящая святая?
ЖЕНЩИНА: Да какая разница? Это же просто слово. В смысле, ты сам только что сказал, что встретил Томаса а Беккета. Вот он настоящий святой. Похож он на меня?
ДЖОН КЛЭР: Нет. Нет, не похож.
ЖЕНЩИНА: Ну и чего ты тогда хочешь.
ДЖОН КЛЭР: По его мнению, эта пара из-за своих грехов недостойна ни милосердия, ни искупления.
ЖЕНЩИНА: Ну, мне так не кажется. Вряд ли он учитывал весь бильярд и баллистику вопроса.
ДЖОН КЛЭР: А это что за выражение?
ЖЕНЩИНА: Ну, давай говорить так: если бы Джонни Верналл не начитался пошлых книжек и не вбил себе в голову идею-фикс переспать с дочкой, она бы не заперлась в доме, не играла бы «Шепот травы», а мамка не удумала бы сослать ее в больницу Криспина. Значит, она бы там не оказалась, когда тори начали закрывать психушки, и ее бы не отправили под так называемый общественный уход. И когда она была мне нужна, когда иначе бы я погибла, ее не оказалось бы рядом и я не стала бы той, кем стала. Не появилось бы анкеты, и тысячи жизней по всему миру оборвались бы или изменились. А подумай, на сколько жизней повлияют те жизни, к лучшему или худшему, и так далее и тому подобное, пока просто не отойдешь и не поймешь, что все это один большой бильярд. Джонни стягивает с Одри трусики – отскок от борта. Так уж разбилась пирамида. Но ничто не оправдывает его поступок. Джонни и Селия, ты да я – все мы по-прежнему отвечаем перед своей совестью. А совесть – самая злопамятная, самая поганая сука, которую я встречала, и сомневаюсь, что кто-то легко от нее отделывается. Мы все сами себя судим. Мы все сидим на этих холодных ступеньках – и этого достаточно. А все остальное – бильярд. Все мы чувствуем удар и виним шар, который нас задел. Всем нам нравится лететь как по накатанной и думать, будто мы особенные, но это же белиберда. Белиберда и бильярд. [Пауза.] Ты снова пялишься на мою грудь.
ДЖОН КЛЭР: Знаю. Прости. Полагаю, можно сказать, мой оппортунизм был предопределен заранее. Если, как ты утверждаешь, мне придется отвечать перед совестью, то, пожалуй, ответ я буду держать без труда и многословия.
ЖЕНЩИНА: [Смеется, игриво флиртуя.] Ох уж эти поэты. Ваши сладкие речи – не хуже дезодоранта «Линкс», а? Девчонки на вас так и кидаются? И вообще, тебя разве дома жена не ждет?
ДЖОН КЛЭР: О, коли меня послушать, так и не одна. Не обращай внимания. Все эти глупости о женах, очевидно, не более чем бред сумасшедшего. Я им славлюсь. [Теперь они оба смеются.]
ЖЕНЩИНА: Вот что ты за человек? Строишь тут глазки свои красивые. Лично мне ты вовсе не кажешься старомодным. [Они обнимаются.] Вижу-вижу, чем тебе нравится этот темный альков, старый ты кобель. Уютно тут у тебя. Удобно.
ДЖОН КЛЭР: За все время, сколько я здесь сидел, ни разу не приходило в голову использовать альков по такому назначению.
ЖЕНЩИНА: [Легонько поцеловав его в щеку и шею.] Не приходило? И почему?
ДЖОН КЛЭР: Я был живой. В пятницу среди бела дня вокруг ходили люди, а кроме того, большею частью я сидел в одиночестве. Меня бы превратно поняли. А ты сладкая девица. Поцелуй меня так, словно мы живые, и… О! Ого. Что это ты делаешь?
ЖЕНЩИНА: Я же сказала. Я не святая. [Они начинают целоваться и ласкать друг друга в непроглядной тени своей ниши.]
ЖЕНА: [После долгой паузы, без интонации и эмоций.] Помоги мне Господь, Джонни, как же я тебя ненавижу. Так ненавижу, что даже сил нет.
МУЖ: [Так же ровно и без настоящего чувства.] А я ненавижу тебя, Селия. Всем сердцем ненавижу. И духу не переношу.
ЖЕНА: Ну, хотя бы так. Хоть что-то значим друг для друга.
МУЖ: [Пара не переглядывается, но МУЖ берет ЖЕНУ за руку. Она ничего не говорит и никак не реагирует. Долгая пауза, пока они сидят и без выражения смотрят в пустоту.] Мы же все еще планируем… ну знаешь. Одри и больница. Мы все еще хотим на это пойти?
ЖЕНА: Нам придется на это пойти.
МУЖ: Да, похоже на то. [После паузы.] Но ведь не сейчас, а?
ЖЕНА: Нет. Утром. Я этого жду не больше тебя.
МУЖ: Нет. Нет, я и не говорю. Но нам придется, ты права. Ты чертовски права. Утром мы пойдем и возьмем быка за рога.
ЖЕНА: Да. Когда будет светло.
МУЖ: Да когда уже будет светло?
ЖЕНА: Не знаю. Я все жду, когда снова пробьют часы. Если услышим один удар, поймем, что мы либо в аду, либо часы сломались. Если два, то утро наступит через час-другой. Тогда спустимся к Школьной улице и обо всем позаботимся.
МУЖ: Да. Да, я так и сделаю. Буду мужчиной. Пойду, а там пан или пропал.
ЖЕНА: Повидаемся с нужными врачами.
МУЖ: Утром, когда будет светло. Пойду, и была не была.
ЖЕНА: Мы пойдем. Мы пойдем и все уладим.
МУЖ: Мы.
ЖЕНА: Мы. Мы пойдем, и будь что будет.
МУЖ: Помирать, так с музыкой.
ЖЕНА: [После долгой паузы.] А знаешь, кажется, сейчас пробьют часы.
МУЖ: Кажется, ты права.
ЖЕНА: И тогда мы поймем.
МУЖ: Да. Тогда мы поймем.
ЗАНАВЕС
Полный рот цветов
«О чем ты сейчас думаешь?» – спрашивает голая полуторагодовалая девочка на плечах такого же голого старика. В крошечных кулачках вместо уздечки она зажала пряди его белых волос. Его кожистые руки – проступающие кости и птичьи клетки мышц – сомкнулись на щиколотках малышки, чтобы она не сорвалась на пути по огромному коридору, окованному льдом под схемами палых звезд. Это Фимбул-дали [167] дороги времени. Головоломные капли гиперводы, замерзшие изысками в виде стеклянных морских чертей, позвякивают и побрякивают в сугробах перед древними коленями. «Я думаю о том, как я умер, – отвечает он. – Когда я блесть
Снежок Верналл – вечно сидит, вечно отходит в доме дочери на Зеленой улице. На каминном половичке из остатков шерсти, на котором спит и видит десятый сон кот, рябят рыжий, шалфейный и умбровый цвета. Между тиканьем часов слышно, как пыль ложится на сервант, на изумрудные стеклянные миски – одна полна пожухших золотых яблок, другая – размякшей и отсыревшей леденцовой карамели. От обоев с неразборчивым узором из корон и лилий – заусенцами слезающих над плинтусом, где они влажные и тяжелые, – дышит плесенью. Слышно глухую суету кур, квохчущих на длинном заднем дворе, полого спадающем к Пути Святого Петра, откуда иногда доносятся посеребренные эхом перестук копыт или зазывы тряпичника – хрупкие звуки, оттесненные пахучим летним ветром, что всегда задувает в этот день среды. В доме дочери, в гостиной, слева есть столик – с педантично занесенными в лак пятьюдесятью годами соскочивших столовых приборов или ошпаривающих чайных чашек, – а на нем стоит фарфоровая ваза с тюльпанами; стоит фарфоровая ваза с тюльпанами. Как же они великолепны. Ярко-желтые, как заварной крем, розовые, как глазурь, темно-фиолетовые, как черничная полночь, – вы бы их только видели. Старик один, сам себе открывает дверь, приходит, когда никого нет, и теряется в собственном рассудке, испытывает трудности с точкой зрения, приближаясь к смертному повороту. Над сервантом висит зеркало, а напротив, над очагом – другое; вернее, над сервантом прорезано окно, а в южной стене напротив – другое. Тут трудно сказать наверняка – примерно как с углом комнаты: если долго на него смотреть, то не поймешь, выгнутый он или вогнутый. В теплом воздухе плывут и пылают опаловые пылинки, а другие детали
вспомнятся попозже, но в общем все так», – он переставляет костлявые босые ноги средь холодных дюн колючего гиперснега, скопившегося на подмороженном паркете ошеломительного коридора. Мэй ерзает от неудобства – маленький теплый груз на загривке деда, – и щурится в зависшей хрустальной вьюге, вихрящихся кристаллах о больше чем трех измерениях, месмеризирующей метаметели. Заглядывая за бриллиантовую круговерть, поразительно красивая голая деточка вперяет печальные черепашьи очи в воспаряющие стены-утесы, что ограничивают гаргантюанский эмпорий бесконечности по обе стороны вре´менных и време´нных миль тундрового простора. Она знает, что в квартале ниже в этих широтах Всегда ныне обретается намного меньше людей и что у них куда более непритязательные сновидческие жизни. Как следствие, обширный пассаж кругом нее со Снежком накопил немного астральных затей и прикрас, а декорации заимствуют от скудных фантазий полярного лагеря, где мало что видится во сне. В северной стене устроено, как кажется Мэй, чье-то видение о массивном, разросшемся торговом посту со стенами из начищенных деревянных щитов и занавесками из волчьих шкур – синевато-белых, припорошенных коричневым. В другом месте ее почти бирюзовые глазки опускаются на как будто бы раздутые сновидческие очертания кабака двадцатого века – раскопанный первый этаж древнего офисного корпуса, где можно разглядеть местных по времени привидений в меховых бурках и с переносными радио, с неизбежно зажатыми в обветренном кулаке колючими и витиеватыми «волкпунами» на хищников – для стоических переходов через опустошенную Валгаллу. С этими исключениями бесконечный коридор дарит редкий вид каменного строения или бетонного корпуса – пережитка предыдущей эры среди однообразных стен из возвышающихся скал и резного льда. Вокруг беззвучно опадают оптически ошарашивающие гиперснежинки – непроглядное интимное кружево, зависшее в воздухе. Мэй откидывает изящную головку в ореоле золотой туманности волос и изучает разрушенный навес над бесконечной зимней ширью хронологической дороги. Зеленоватое стекло, некогда накрывавшее великий бульвар, давно выбито, а от переплетов из викторианского железа остались одни ржавеющие скелетные зубцы, через которые проглядывают раскрывающиеся чертежи сверхсозвездий. Вспоминая броское множество лавок и зданий, встречавшихся какие-то сто лет назад, Мэй понимает, что на территории внизу уже может не быть ни улиц, ни уличных названий. Развитой разум в чудной нед