Иерусалим — страница 261 из 317


английской картавостью «Синего якоря», куда он ступает с Мелового переулка и яркого, иссушающего глотку воздуха: утро Дня подарков. Обметая корку снега с башмаков на кокосовую циновку с щетиной, инкрустированной талой росой, молодой повеса чувствует себя героически, мифически, хотя и сам бы не смог точно ткнуть обмороженным пальцем, почему. Зимний блеск снаружи отвешивается через тюль и растворяется сывороткой, по которой кляксами сепии и синевы перекатывается сигаретный смрад. Сгрудившись по трое и четверо за столами – начищенными островами, плывущими в чаду пивного дыхания и табака, – взрослые истуканы острова Пасхи довольно таращатся на стаканы, на молчание, перемежающее отмеренную капель баек. Дети же в бездыханной радости от времени года возбужденно вьются у коленей родителей приливными течениями, заносятся конвекцией в другие залы или на мощеный задний двор, глазированный и скользкий от мороженой мочи. Снежок скидывает пальто и клетчатый шарф, чтобы водрузить на черную железную крому вешалки у входной двери паба, к ним же присоединяется плоская кепка, когда он вспоминает, что надевал ее с утра. Перепад температур между помещением и Меловым переулком извне поджарил покалывающие уши, как полоски бекона, а завершенный путь по зимней дороге от Ламбета, что принес его сюда, теперь остался позади королевским шлейфом горностаевых обстоятельств. Хотя на поверхности он прибыл проведать оставшихся без работы кузенов-сапожников в одной из ударенных деревень, сам Снежок знает, что никогда не доберется туда без случайной и уже скорой помехи путешествию, и это свидание и является истинной причиной, почему он возрождает циркуляцию рук в «Синем якоре», истинной причиной его странствия: ненарочная гавань за считаные минуты станет задником, на чьем фоне он впервые опустит глаза на женщину, которой быть ему женой. В эту самую секунду на этом самом месте уже миллиард раз Снежок стоял и потирал ладони, словно желая разжечь огонь, бесконечно сбивал одни и те же снежные слепки отпечатков на один и тот же шершавый половик. Каждая деталь, каждое волокно мгновения так идеальны и бессмертны, что Снежок боится, как бы оно не развалилось под собственным яростным напором, собственным священным гнетом на бутылочные пробки и смысл. Он пытается – не впервые – охарактеризовать уникальный и неуловимый вкус утра, облечь в слова атмосферу столь хрупкую и быстротечную, что даже от речи она лопается как пузырь. В беседах чувствуется приглушенная соборная мягкость, они каким-то образом бормочут на волне оседающего талькового света, пока эти два явления не становится практически невозможным отделить друг от друга. Раздутые ноздри Снежка зачерпывают беглый и уникальный вкус, бульон из хмеля и завитков дыма, словно стружек сладкого кокоса; разбавленное воспоминание о розах, окутывающее женщин, – одухотворенная видимость запаха, недавно освеженная. Здесь в холодный и сияющий день кроется сонное удовлетворение, на дозаторах, на давно забытом и молчаливом пианино лежит умиротворенная нега, как одеяло, обволакивает ниспадающими складками сидящие семьи вместе с каким-то послесвечением, что приходит вслед за первой кружечкой, когда с рождественскими тяготами и стрессом выступления перед другими людьми покончено, можно больше не бояться кого-то разочаровать. Просыпанные сосновые иголки, блестяще-изумрудные в серых носках детей. Очаровательная жадность и потворство капризам в вязкой смеси с покоем благодаря временной вере в Мессию, и никакой работы. Самое элегантное качество – кажущаяся скоротечность и зримая бренность паузы: ощущение, что скоро пастушки и бесполые создания с лебедиными крылышками и золотыми трубами выцветут из-за январского солнца до пятен пустоты на белой открытке вскоре после того, как раскрашенные славильщики с фалдами уйдут за падающий снег обратно в дружелюбное и кристально прозрачное десятилетие, где никто никогда не жил. Скорость и ярость мира кажутся приостановленными и вызывают мысль: если каторжные требования мира можно отложить сейчас, почему бы не потянуть подольше? Он почти чувствует осадок момента – мутную сиену, взбаламученную с пола у штанин, – когда бредет к бару, чтобы упереться локтями в дерево, втиснуть плечи среди слепых спин и выпалить свой заказ – пинту лучшего. Владелец громоздко разворачивается от кассы, чтобы оглядеть Снежка с раздраженной улыбкой, и в его лице сквозит что-то более знакомое, производящее более яркое впечатление, чем в остальных лицах на обозрении в этом заведении – хотя все они без исключения таят сходство с не раз виденными кружками-тоби. Заглядывая в линзу телескопного времени, Снежок понимает, что бледные глаза и резиновые подбородки кабатчика узнаваемы благодаря всем будущим встречам: трактирщик заключен в предпамяти. Не успевает еще сформулироваться в снежном шарике сознания слово «тесть», как из-за угла стойки выходит она, врывается в его историю со всплеском зеленой юбки и какой-то ремаркой походя о том, что пора сменить одну из бочек. Да, конечно, изумрудное платье и жирный фальшивый жемчуг на шее, нанизанный на серую нитку, – все это захлестывает потоком любви, эта женщина, которую он никогда не видел, но которой через пару минут, когда она скажет, что ее зовут Луиза, он ответит: «Я знаю». Но не добавит, что в шести сотнях лет отсюда он с ее покойной внучкой


находится в обществе сиреневых людей, для которых рай – домашние джунгли, которые щеголяют голыми в зеркальном Эдеме простаивающего мира. В тех случаях когда за километровыми сетями ползучих паразитов, накрывающих ошеломительную авеню, видим великий развернутый гранат солнца, небесное тело кажется больше прежнего. Мэй думает, это обусловлено высоким уровнем пыли в медленно преобразующейся атмосфере, что приводит к повышенному рассеиванию света, – а вовсе не расширением габаритов самой звезды. Высоко на угловатых плечах дедушки она плывет через стократно разросшиеся бутылочные деревья, напоенные гиперводой, средь робкой толчеи фиолетовых пигмеев, словно маленькая королева. Ей в дар приносят летальный мармелад росянок диаметром с цилиндры, так что вскоре за ней радужно увивается колонна чудовищных стрекоз цветов острого кварца или кислого нефрита – зависая в кильватере, пикируя к липкому подбородку. Прогуливаясь в лесистых веках с пронзительно-мальвовой свитой глазеющих, завороженных людей будущего, они кажутся гигантскими привидениями прошлого рая, вызоренными и доисторическими, каким-то образом прибывшими по Чердакам Дыхания из недосягаемо далекой широты, уже даже не легендарной. Полегоньку они начинают понимать трели наречия туземных духов, бренчащего и дрожащего в звонкой, кристаллической паузе; во взорванном эхо. Слово за словом чужевременцы слагают что-то вроде древней истории по мысли этих лысых и тисненых послелюдей, фуражирующих в диком Элизиуме: отходчивый климат и истощенный озоновый слой, похоже, относительно быстро – за какие-то сотни лет – оправились после временных арктических заморозков, наступивших после отказа Гольфстрима. Нынешняя эра – промежуточная стадия тропиков, когда все сохранившиеся осадки и растительность планеты ограничены теплыми полярными регионами – последней юдолью земной жизни. С убывающими ресурсами и конечным обитаемым пространством даже заметно сократившееся человеческое население не могло выжить без радикальных перемен. Их достигли в каком-то инженерном пересмотре основного чертежа смертных – так человечество стало куда меньше и было наделено клетками, насыщенными фотоактивным хлорофиллом. Блестящая баклажановая расцветка и мелко гофрированная кожа, тем самым предназначенные максимизировать площадь поверхности, искусственно привиты новой разновидности человечества, которая пополняет расходующийся рацион доступного органического пропитания, поглощая обильный солнечный свет. Снежок со своей несовершеннолетней наездницей наконец делают вывод на основе тех обрывков рассказов, какие они сумели перевести, что у этих ребристых и разукрашенных миниатюрок цвета почти индиго – усеченная продолжительность жизни перед тем, как взойти на высшие пастбища – в ультрасонический дребезг, который служит их названием для Души, – всего в тридцать лет, а то и меньше. Жилистому старику это кажется прискорбно недолговечным, а его младшему пассажиру – более чем щедрым; малозначительный спор продолжается, пока они углубляются в одоленный папоротниками променад в виридиановой пестроте и долгоиграющих ароматах. Они проходят через кровавые рассветы во всполохах попугаев и бульоны закатов, электроосаждающих парочку жидким золотом, и, наконец, задерживаются для привала в шуршащих полуночных фарлонгах, где на фоне кромешной тьмы за лозовым макраме виднеется фасеточная скань, в которой Мэй признает Гипер-Сириус. Их стан в метафизических послечеловеческих тропиках представляет собой мшистую лощину под надвинутыми чудовищными листьями бутылочно-зеленого цвета, обороненную толстыми черными шипами. После пробуждения и короткой прогулки до начала утра они обнаруживают нечто вроде грибницы Паковых Шляпок, облепивших неопознаваемую массу, которая Снежку кажется свалившейся потолочной балкой. И снова астральный грибок как будто адаптировался к переменчивой среде, выработал новые черты, чтобы вернее привлекать трансформированных гуманоидов в этих залитых солнцем волостях. По мнению пары, эта вариация пока что самая неаппетитная из встреченных. Пересекающиеся сочные и бледные женственные формы, типичные для предыдущих образчиков, здесь уступили место аномально крупным насекомым в похожей конфигурации – лампово-черным, но все же радужным, если смотреть на просвет. Глазки стали фасеточными, а после экспериментальной пробы отломанной головогруди Мэй и Снежок отплевывались и жаловались еще несколько миль времени из-за уксусного привкуса, который почти невозможно прополоскать с нёба. На следующей передышке в умбре высящейся и ветхой конструкции в виде чайника они разворачивают волчью шкуру, чтобы попировать плодами-альбиносами – «снежными королевами», собранными несколько веков назад на обочине. По предложению Мэй они сплевывают розовые семена в подлесок, чтобы колония грибка уже прижилась ко времени их обратного путешествия, когда они вдвоем вернутся этой дорогой с противоположного конца времен. Оживившись после перекуса анемичными красавицами, они возобновляют странствие, как только девочка снова уселась на бронзовеющее седло плеч ее прародителя. Пока вокруг размазывается пассаж вечности, Мэй замечает, что они минуют все меньше огромных масок и бонго размером с газометры, все меньше сиреневых людей. Она вспоминает