мощью эволюционировавших пигментных рецепторов на коже. Сдвинувшись, видимо, в более удобную позу, далее обросший щупальцами великан соответственно настроил свой переливающийся камуфляж, и его поверхность пошла зрелищно анимированной зыбью красок в стиле Сёра, которая утвердилась в почти фотографической репродукции бесконечной авеню вокруг. Снежок вспоминает подвижные картинки в огне, когда еще был всего лишь
мальчишка в Ламбете и ждал, когда вернется с работы отец. Весь день октябрьский дождь сыпал с разбитого желоба и шумно брызгал на черепичную крышу нужника в конце двора. Джон Верналл – два года, но все ближе к трем, – сидит у очага и потирает ладони, пока не появятся таинственные свитые нити лакричной грязи, чтобы стряхнуть их или поиграться. До этого он наблюдал за каплями, на вековом стекле с зеленым отливом в толще, изучал форму медленно ползущих бриллиантов – очарованный зритель жидких скачек. Некоторые из капель по мановению ветра несутся к первому барьеру, но не заканчивают долгую диагональную траекторию по стеклу – их жидкая субстанция истончается и расходуется задолго до достижения рассохшейся деревянной рамы, финишной черты. Затем идут пухлые сферы, более хищного и состязательного вида, что жадно поглощают водянистые останки своих павших товарищей и, пополнив массу и умножив напор, величественно катятся по блестящему полю навстречу легкой победе. Это дождевое дерби ничем не кончается и скоро уже перестает быть увлекательным, и тогда Джон присаживается на домотканый половик у огня и обращает блуждающий взор на монументальные библейские иллюстрации, на миг вспыхивающие у него на глазах, – гравюрные пейзажи Доре среди угрюмых углей. Серой завесой от трещащего антрацита взвивается участь Гоморры, тогда как на деревянных или бумажных остатках растопки пляшут черные хлопья – отреченные святокупцы, прелюбодеи или добродетельные язычники, страждущие в раздельных окружностях Инферно. В раскаленном добела и докрасна скрипучем свете пророки с пепельными бородами непостижимо перебирают губами-ожогами, пока их предостережения уносятся в свистящую глотку трубы, а где-то в другой стране цапаются мать и бабушка из-за того, где искать деньги на то да на се. Его младшая сестричка Турса пускает слюни, ворочается в плетеной корзинке, ее клубничная рожица съеженной обезьянки скомкана, как бумага, – безутешная и тревожная даже во сне, устрашенная миром и его пугающими звуками. В жутком привкусе этого мгновения пробивается что-то странное, и мальчик вдруг заплутал в тумане безотчетных предчувствий, неотличимых от поблекшей на солнце памяти, где подробности выцвели, как рисунок на скатерти. Разве уже не было этого темнеющего дня, когда Турса в колыбели издает именно такие звуки, когда в камине – Седрах и казни египетские, а потом шипящая кошка, а потом вулкан? Бабушка еще ничего не произнесла, а Джон уже знает, что ее следующие злые слова для оглушительно распекаемой матери включат фразу «не лучше, чем ты заслужила», и тогда он с беспокойством осознает, что самый громогласный элемент конкретно этих синхронизировавшихся и быстро сгущающихся обстоятельств еще не явлен. То чудесное и ужасное событие, думает он, расплетется от сложного щелка и лязга отцовского замка, который уже сейчас слышно в коридоре – как начинается зловещее бряканье в механизме входной двери, словно прелюдия к грядущей симфонии, словно бесповоротно отпирается новый и бедственный мир. Мать удаляется из стычки на кухне, чтобы взглянуть, что происходит, и в доме на Ист-стрит хлынула лавина случая; перетерла весь порядок их жизней в однородную лучинную, кручинную щепку. В коридоре переполох, голос матери растет от непонимающего и сконфуженного бормотания в захлебывающийся, сокрушенный плач. В гостиную врывается гвалт вместе с белой как простыня матерью Джона и двумя мужчинами, кого ребенок никогда прежде не видел; один из них – его отец. Незнакомцем родитель кажется не только потому, что на медные пружины волос ныне просыпали мешок муки: больше перемен в том, что он говорит, как стоит и кто он есть. Жестикуляция, рисование кругов в воздухе. Неумолчный список сумасбродных тем, уже откуда-то известных безмолвному дитяти до того, как они прозвучали: тирада о дымоходах, геометрии и молнии, тревожные фразы, на которые никто не обращает внимания: «В краске двигались губы». Среди дымящих кастрюль возникает бабушка Джона, злобно кричит на тучного и багрового лысого человека, доставившего ей сына в таком растерзанном состоянии, словно бы возмущение в довлеющем объеме еще могло вернуть ей прежнего сына; словно бы если требовать объяснения, то оно материализуется само собой. Теперь в углях Джон замечает осыпающегося и горящего сфинкса, мученическую смерть, маковое пиршество. Все, кроме него, плачут. С заминками и не до конца, но он начинает понимать, что никто – не считая его самого и, возможно, младшей сестры – не ожидал, что это произойдет. Так же невообразимо, как если бы Джон оказался единственным в Лондоне, кто слышит, единственным, кто замечает облака или осознает, что ночь сменяет день. Люди, мебель и голоса в окружении отошедших обоев ламбетской гостиной напоминают домашнюю бурю, бурю слез и размахивающих рук, а в эпицентре ее стоит новый, побелевший отец Джона и оторопело твердит слово «тор» – форму грядущего. Возвращаясь взорами к огню, Снежок мельком видит красный свет и осадок тьмы
в закатном лесу, а обветренные, почти рифленые бедра Снежка испещрены скользящими вытянутыми розовыми овалами – элегическим сиянием, что просачивается сквозь резные бездны в вощеных тарелках листьев на пологе. Так он вносит драгоценное бремя в бисированный криптозой, собрав всю историю на свои мозоли. Какой-то период они путешествуют в гуще любопытной и юркой компании: благожелательных теней столовых крабов, которые отваживаются на общение, постукивая адаптированной передней клешней по устланным мхом половицам нетленного бульвара – в безгласной морзянке ракообразных. Катаясь на деде, словно в паланкине, пасмурное полуторагодовалое дарование цитирует Витгенштейна о том, что если бы лев мог говорить, то человечество было бы не в состоянии его понять. Будто в немом подтверждении этого убедительного наблюдения антураж из мебельных членистоногих оставляет попытки коммуникации, теряет интерес и ан масс семенит прочь между чудовищными семенными коробочками заключительного вертограда. Все кругом обречено на красоту. Позже встречаются новые киты-козлы и прежде еще не встречавшаяся разновидность огромных осьминогов, мимикрирующих под рощи: с бесстрастными гранатовыми глазками, которые легко пропустить на колонне шкуры с рисунком коры, и с темно-каштановыми присосками на ложных нависающих ветвях. Мэй формально предлагает называть этот вид Иггдрассиль в честь нордического мирового древа, памятуя, что к этому моменту вымерла уже самая таксономия и в противном случае быть великолепному существу безымянным весь остаток вечности. Предложение после дебатов и голосования принято единогласно, вслед за чем младенец и ее морщинистый скакун снова длят свою вылазку средь последней листвы, меж безразличных чудовищ. Обмакнувшись в магму четырех тысяч серийных зорь, Снежок и Мэй избирают устроить временный постой под дрожащими мимозами сумеречной мили где-то в следующем веке, если века вообще еще существуют. Как комментирует старик, смекая убежище из неподатливой зелени, из нижележащих территорий наверняка уже изгладились десятичная система счисления и, предположительно, математика в целом. Отныне, когда наука, вера, искусство и даже любовь становятся лишь ископаемыми воспоминаниями, ему с внучкой предстоит зайти за пределы самих мер, возможно, даже за неизбежную гибель смысла. Странная парочка задумывается об этом новом и непредвиденном нижнем регистре опустошения, с заушным треском уплетая последних уцелевших особей «снежных королев», предусмотрительно схаркивая розовые глазные семечки в подрагивающую и прихотливую растительность, трепещущую кругом. На дне вещмешка из волчьей шкуры теперь лишь парочка раскрошенных конечностей хоровых девочек, подобных запчастями стройных и анемичных кукол, с блестящей стрекозьей шелухой крыльев. Над головой, нарезанное на дольки и трапецоэдры силуэтами ветвей, привольно раскинулось на оседающем индиго развернутое созвездие, видом напоминающее Гипер-Орион – Снежок замечает целых три смещенных повторения знаменитого пояса, – деформированный тессеракт древних огней. Пресыщенные и неповоротливые после удовлетворительной грибковой трапезы, с липким соком маленьких женщин на подбородках, они соскальзывают в гипнагогический дрейф призрачного сна, что-то бормоча и держась за руки. Вокруг их шкуры – ломкий треск, хруст, едва слышные на мутной периферии их восприятия отзвучия – возможно, поползновения и сокращения притаившихся кустарников, под сенью которых угнездилась парочка, моментально профильтрованные угасающим сознанием. Объевшись провидческими арктическими трюфелями, и крошка, и ее предок плывут по эйдетическим валам феерического воображения, по расходящимся дурдомным диорамам превосходного миниатюриста – бездонным и иногда граничащим с ужасающими: на галлюцинаторных елизаветинских ярмарках в зиму стоят гологрудые дамы в нелепо больших кринолинах на обручах, с декоративным узором из снежинок на кружевных окантовках. Каждая из них поднесла к лицу для изучения горизонтальную ладонь, восторженно улыбаясь при виде стоящих там масштабных репродукций самих себя, во всех деталях и, в свою очередь, одобрительно лучащихся улыбкой из-за почти неразборчивых гомункулов, примостившихся на их собственных ладонях, вглядывающихся в головокружительную регрессию глазоломной и изысканной миловидности, – завораживающая воронка истаивающей женственности. Это грезы мертвецов, хмельных от Пака. После неисчислимого интервала они стряхивают самоцветную дрему, освеженные по пробуждении вопреки щелочам Сна в Летнюю Ночь, что курсировали по их почивавшим эфирным системам. Проснувшись, что неудивительно, в том же оттенке сумерек, в котором они и отошли ко сну, только когда Снежок вздымает мешок из волчьих шкур, они осознают с изумлением, что ранее почти пустая емкость таинственным образом восполнилась, набившись до самого края необычайно живописной братской могилой сросшихся дюймовочек. Но более необъяснимым представляется то, что это не вид альбиносов, стоявший за их ночными видениями, а тип с полнокровным, налитым цветом кожи, знакомый путешественникам из их собственного оставленного позади родного века. Не желая изучать ортодонтию дареного коня, сухопарый ветеран повязывает вьюк с пикси на плечи и присаживается, пока на борт всходит Мэй. Это вызывает в памяти,