Иерусалим — страница 265 из 317


чумная телега исполняет приглушенную барабанную дробь – скорее шепот цимбал, угасающий вместе с надеждами семьи, утекающий по улице Форта. Восседая на холодном троне порога с самых серых часов утра, загодя заняв место в первых рядах грядущей драмы, старый куролес пассивно наблюдает за ужасом разыгравшейся сцены. Все ее горькие изыски далеки от его сердца, задевают в той же степени, что замусоленные гравюры бульварных страшилок, уже утративших фриссон грубого шока, сопровождавший первое ознакомление. Где-то за паром бабл-энд-сквика в коридоре за спиной слышно, как Луиза наказывает детям, Коре и Джонни, не ходить наружу и не высовывать носы. В удушающей тиши воскресенья печальный сценарий сменяет все традиционные стадии-компоненты; неминуемые стопы своего строгого размера. Большая Мэй, старшая дочь Снежка Верналла, стоит посреди рудиментарной дороги и трясется в объятьях своего Тома, словно пытается выжать из себя всю жизнь через глазные железы, неизбежно угодив под жестокий и безразличный каток момента. Стеная на универсальном для млекопитающих эсперанто горя, молодая мать в рыжей пене волос вскидывает веснушчатые руки к удаляющемуся фургону, тогда как муж смыкает веки перед лицом страшного поражения и твердит «О нет, о нет», удерживая супругу перед бездной дневного света, призвавшей их дочь. Присев на открытой всем ветрам завалинке, Снежок заглядывает в туннель континуума и ищет самую первую встречу со взрослой женщиной, чья жизнь расползается у него на глазах, – что тогда, что сейчас она рыдает побагровевшей в канаве. Больше пары десятков лет назад он пошатывается на подъеме ламбетской крыши, вылавливая из карманов куртки радугу, которую намерен пролить на новорожденную, спектр-конфетти, что приветит на этих полях света и страданий, – ее витражный дебют, незабвенный и вонючий. Перед глазами с мешками Снежка завывающее чадо становится разбитой родительницей, выпускающей скорбь в церковной тишине ряда домов, и оперное ощущение вдруг только подчеркивается, когда из-за сцены, в кулисах, одинокий оркестровый голос вторит разлучной арии Мэй Уоррен нота в ноту, но на октаву ниже. Нахохлившись на своем насесте, как главенствующая на желобах собора горгулья, ее отец переводит печальный взор и внимание зрителя на премьере от исчезающей гужевой кареты запоздалой помощи, от дифтерийной конки обратно – на ближайший конец зажатой боковой улочки и ожидаемый источник этого недоброго и неуместного аккомпанемента, насмешливого контрапункта. Откуда ни возьмись на излучине переулка, подклонной контуру ушедших без следа крепостных фортификаций замка, появилась его сестра Турса с совиными очами. С аккордеоном, накинутым на сухощавую шею, словно какой-то портативной моделью пулемета Максима, и с прической одряхлевшего голливога, она электризует воздух своим появлением. Прозрачные пальцы покоятся на рядах искусственных зубов костяных клавиш, а сама Турса захватывает кирпичный амфитеатр классической трагедии и солнечных софитов. Ее старший брат понимает по отсутствующей улыбке, играющей по губам малахольной и отрешенной сестры, что она прислушивается к множащимся отголоскам крика Мэй и ответам собственной гармошки, что разносятся в аудитории со скрытыми глубиной и объемом, где звуки рикошетят в дополнительном пространстве. Он знает, что она пытается инкрустировать в стеклянный материал времени свою дань умирающей малышке Мэй соническим самоцветом, изощренным аудиальным надгробием для услаждения взора Бесов и Зодчих в их досужий час. Но одну лишь юродивую усмешку Турсы, серебристую нитку слюны, ниспадающую с уголка губ между темнеющими молярами, замечает его изнуренная дочь. Тем самым обретя своевременный сосуд для распирающего чувства неприемлемой несправедливости, старший ребенок Снежка разворачивается к тетке и исторгает вопль, выплескивает невыразимые эмоции из места, где речь не полномочна. Мокрый от слез помидор лица Мэй зреет до точки надрыва. На всеобщем слуху – сама ее раздробленная душа, от высших частот сворачивается воздух, тогда как Турса, лучась и сияя при мысли о званом дуэте, перебрасывает пальцы на кнопках и выжимает из астматического инструмента очередной повтор музыкальных фраз горестной матери, снова в глубоком тембре, в отличие от оригинала. От возобновленного афронта личность Мэй зримо проваливается в себя. Она оседает в хватке Тома, всхлипывает, а птичьи лапы Турсы пляшут по клавиатуре, подражая каждому отчаянному вокальному взлету или падению. Снежок вспоминает, что теперь настал его черед восстать из протертого каменного партера и принять участие в вечно воспроизводящемся маскараде. Он мягко правит сестру за камвольный рукав, отводит в сторону и торжественно извещает, что ее импровизированное исполнение всех огорчает; что малышка Мэй слегла от недугов и, по всей вероятности, скоро уйдет в мир иной. В этот момент порицаемая Турса невпопад хихикает, вызывая на память безбедную восьмилетнюю девчонку из времен почти три десятка долгих зим назад. С блеском в глазах она восторженно повествует, что – в этот самый миг, куда выше смертности – крошка


Мэй переваливается на зашеине своего дедушки – благосклонный лик их передвижного тотемного столба, – на последних десятилетиях скачки через упадок биосферы вдоль по узким авеню не меньше чем раскинувшегося града повстречавшихся дуэту пирамидальных термитников в модернистском стиле, вразброс отстоящих друг от друга. Математически автореферентные фигуры, повторяющие собственную остроконечную структуру в регрессирующих масштабах, окружают путешественников со всех сторон гипнотизирующе точными и упорядоченными шахматными шеренгами, каждая геометрическая постройка идеально равноудалена от товарищей в головокружительной сетке, что простирается до самых ветшающих краев обширного пассажа. Непрерывная синяя впадина неба, подминающая этот простор оптического вызова глазам, ныне держит только нераскрытый золотой слиток стареющего солнца, который съеживает оставшиеся скомканные обрывки гипероблаков до пустоты. Обновляя путь, словно двухголовый Гулливер в тернистой метрополии насекомой Лилипутии, пара вступает в диспут на тему очевидно эволюционировавших курганов и их значения. Как заявляет старейший член семьи, твердое убеждение Снежка состоит в том, что муравьи, по всей видимости, при жизни физически наткнулись на это царство дополненного пространства тем же манером, как это давалось голубям и изредка котам в ныне отдаленных пределах темпоральной эстакады, где коты и голуби еще существуют. Напротив, Мэй, как турист Армагеддона с большим стажем в смерти, предлагает на суд позицию, что, по всем вероятиям, необычно ровные выступы являют собой посмертное продолжение иерархически организованного и совокупного сознания, соответствующего каждой отдельной конструкции. Более того, она предполагает, что коллективный разум всякого холма развился до того состояния, когда может воображать существование после своей гибели или естественного разрушения. Эта эволюция подразумевается, обосновывает ребенок, в арифметически сложных изменениях базового строения муравейника. Будучи расположенным к точным наукам, дедушка находит, что волей-неволей склоняется к этой точке зрения. Нехотя он предполагает, что заметное качество репликации соответствует значительной стадии развития и умудренности системы счисления, в свою очередь, возможно, присущей уровню мышления, способного постичь загробное существование, как и настаивает его младший пассажир. Мельчающие репродукции единой конфигурации по крайней мере демонстрируют овладение алгоритмами, допускает Снежок, и дебаты продолжаются в этом духе в окружении чужеродных песчаных замков человеческого роста без однозначного вывода. Лазурная линза дня наливается кровью по мере приближения человеческого транспорта к склонению насыщенной радужки, уже грязно-фиолетового цвета, и далее вглубь очередной ночи нижерасположенной планеты. Пара пробирается по муравьиному бульвару, овеянному кислотными ароматами, пока ансамбль восьми отдельных лунных сфер сливается в единый сияющий кластер, свет которого коллоидной суспензией элеоктросаждается на безгласные фаланги многогранных шпилей, распускающихся во всех направлениях. Они проходят под драгоценным фонтаном очередной денницы и опадающей копотью новой тьмы, и нет конца аккуратным полковым колоннам колких зиккуратов, распределенных так, чтобы наиболее эффективно освоить доступное пространство хронологического шоссе. Снежок постепенно склоняется к алармистским настроениям: «Не улыбается дрыхнуть с этими засранцами, но, по всему видать, деваться некуда. Так, небось, тянется еще многие века, пока эта компания гуляет вволю Внизу, – сплошные ряды, как кладбищенские камни, и негде спокойно вытянуть ноги». После глубокомысленного молчания внучка несогласно качает локонами-сережками. «Мне кажется, их срок Внизу уже вышел. Пройди еще денек и посмотрим». Исполненный сомнений, ее старинный экипаж таки неукоснительно повинуется. Они идут через муравьиный рай, пока безоблачная стратосфера над ними правит свою палитру – хромированная луной тьма полируется до сомонового рассвета, а оттоле – к монотонному угнетающему ляпису мира, умирающего хотя бы по одному визиту непогоды. На отрезке, приблизительно соотносящемся с полуднем, Мэй доносит о результатах рекогносцировки со своего выгодного положения: впереди густонаселенное скопище прореживается, каждый второй монумент насекомых оставляет по себе квадрат пустого пространства. Эта планомерная депопуляция не преходит, а стоит ступить напоследок на фиолетовые окраины сумерек, как охровые типи изглаживаются из окоема. Малышка теоретизирует, что продвинутое семейство муравьев могло бы просуществовать более тысячелетия, при этом не отражаясь в заметной степени на этих высотах бытия по той простой причине, что муравейники с организмами-колониями, по сути, бессмертны, если не аннигилируются некой внешней силой. Преодоленный намедни город, уверена Мэй, правильнее было бы счесть индикатором массового вымирания, которое не заняло и одного дня. В этих размышлениях они разбивают лагерь, употребляют в пищу последние Паковы Шляпки и опочивают. Поднявшись,