Иерусалим — страница 266 из 317

обнаруживают, что котомка из волчьих шкур снова необъяснимым образом полна, а во время дальнейшего марша Снежок думает, что


в день, когда приходит внук Томми в надежде на помощь с домашним заданием, тьма над улицей Форта кажется хотя бы в какой-то мере сыпучей. Смрад над террасой, думает Снежок, – столь же последствие его собственного настроения, сколь и работы мусоросжигательной башни на Банной улице – впрочем, одно напрямую связано с другим. Деструктор не более чем самый очевидный признак хищного процесса, пожирающего квартал в десятилетие после окончания Мировой войны. Прежние сносы оставили на косых дорогах околотков шокирующую пустоту – белые от цементной пыли области на внутренней карте Снежка, в последнее время тревожным образом испятнанной провалами, на которых он ловит свою память. Ему давно перевалило за шестьдесят, и даже без навыков счета, на которые так полагается его двенадцатилетний потомок, он неплохо представляет, чему это равняется. Ближе к завершению его ум заходит за разум, начинает что-то забывать, что-то выдумывать. Остается еще четыре-пять лет, если повезет, – хотя к тому времени он уже может до этого не досчитать. Смерть, конечно, не ввергает его в уныние; всего лишь очередная знакомая остановка на маршруте. Он все это уже видел: бесконечный коридор и содрогающийся старик с – чем это, краской? Краска на бороде, эти брызги цвета? Так или иначе, что-то в этом роде. Это его не заботит. Что его заботит, так это медленные темпы, с которыми на Банной улице пускают корни Деструктор и конец осмысленного мира. Носитель взыскательного образования Бедлама, Снежок ведает значение дымоходов, ведает о всепожирающей пустоте, потенциально заточенной в окружности каждой терракотовой оболочки. Большей частью катастрофа, опасается он, лежит не в материальной плоскости – буром дыхании, сгустившемся в пятнадцатиметровой кирпичной глотке мусоросжигателя, – но, вернее, в нематериальном пламени, распаляющемся беспрепятственно; невидимо. Символы и принципы станут той же волнующейся черной тучей, что и говно, корки бекона и женские тряпки-затычки. Сколько он ненавидит грязный грозовой вал, ныне омрачивший его район, его семью, его оборванный народ, столько же он не на шутку боится за все это при мыслях об их распотрошенном рае или их необитаемом банкротном будущем. Ведь он ему так дорог, его мир. За кадром Луиза в плывущих запахах кухни напевает что-то напоминающее «Пока моря не пересохнут», сомкнув оба огрубевших кулака на рукоятке ложки, чтобы пахтать комковатую и неподатливую смесь фруктового пирога. Его сконфуженный внук краснеет точно брюква, пытаясь скрыть гордость после комплимента о математических способностях, сноровистой смекалке в подспудных симметриях, заложенных в десяти простых цифрах. Снежок упивается каждым атомом дня до последнего, каждым прозрачным масляным пятнышком на бумаге, расстеленной на полированной локтями скатерти. Он не выносит мысли о том, что эта человеческая последовательность отправится в утиль и впоследствии в Деструктор, опустошится в испепеляющий костер избирательной английской памяти. Едва замечая, что делает, он посылает огрызок карандаша на вольные траектории орбит, скользит им по поверхности развернутой мясной упаковки и описывает два концентрических кругах – тороидные очертания, дуло дымовой трубы взгляду с высоты голубиного взора. Заполнив кольцо цифрами от нуля до девяти, где каждое число противолежит своему тайному зеркальному двойнику, он превращает круглое кольцо в периметр ненормального циферблата с символами в беспорядке, словно сам медиум времени резко стал незнакомым. Снежок начинает объяснять это присоседившемуся одиннадцатилетнему мальчику, но уже видит, как внимательная нахмуренность ребенка исподволь перерастает из концентрации в опасливую нервозность, страх и за себя, и за своего дедушку. По лицу Томми Снежок заключает, что, должно быть, кричит, хотя не помнит, чтобы повышал голос, да и знает, что останавливаться уже поздно. Под зимней чащобой волос мчатся по кругу идеи, опасно ускоряются до фуги, рассыпаются от столкновения. В его руках рисунок превращается из безалаберных часов в срез трубы, а потом в безжалостный отрицательный глиф растянутого нуля, так разожравшегося вакуумом, что выгибающиеся границы едва сдерживаются, чтобы не треснуть. Снежок в озлоблении сминает мясницкую бумагу в шар, с размаха отправляет в пылающий очаг, благо проницательно бдительная Луиза уже оставила выпечку, дабы объявить окончание урока математики, освободив растревоженного и настороженного внука, отправляя от греха подальше домой на улицу Форта, на слякоть и снег. Фашисты в Италии, новый мужик с большими усами в России, кто-то говорит, что все началось с великой грязной вспышки. Мечась, как бык, в хрупком коробке гостиной, он знает, что они правы, но еще сами не вникли, что их открытие говорит в применении ко времени. Первобытная детонация по-прежнему продолжается, она здесь, она сейчас, она все, она это. Мы все – взрыв, а все мысли и поступки – не более чем баллистика. Нет ни грехов, ни добродетелей, только капризы шрапнели. В неукротимом кружении Снежок замирает перед отражением в стекле над камином: старый мореход, бредящий и глядящий в ответ из необыкновенно расширенного пространства. Он разбивает зеркало пресс-папье. Все слишком напоминает неизбывное предощущение того, как


гериатрический пони фыркает и вольтижирует в коридоре аэродромного величия, нагишом, навьюченный херувимом. Нет уж в помине тех безудержных деревьев, что некогда вырывались из множества проемов в основании верхнего этажа, не осталось даже окаменевших пней, отчего тень становится скудным ресурсом, более редким, чем танзанит. Внушающий трепет простор сверхнеба теперь не укрощен ни торчащим сучком, ни шипом и кажется пораженным какой-то слабо-зеленой примесью. По версии Мэй, это может быть обусловлено изменившимся атмосферным составом планеты ввиду отсутствия воды и биологии – как следствие, варьирующиеся волны солнечного света рассеиваются по-разному. Старик с полными щеками, набитыми сочным призрачным грибком, которыми заботливая наездница на протяжении абсурдного сафари снабжает его, точно кусками сахара, не может не согласиться. Лиги дня – разбавленный перидотовый суп, не скрашенный ни тучкой, ни крутоном, тогда как лиги ночи яснее сосульки и лопаются от схематичных звезд, развернувшихся комет. Гранулярное крошево изничтоженных лесов под ногами в конце концов идет на убыль, и отмахивающая эпохи парочка с изумлением обнаруживает, что под ковром органического сора больше не видно сосновых досок Души. После какой-то незамеченной линии демаркации оставленных позади обледенелого или заросшего тысячелетия струганые доски заменились или каким-то образом превратились в шершавую и неровную скалу, двухкилометровый широкий утес из известняка случайного состава, в котором кремень и твердый мел уходят на такую безжизненную глубину, где выживают только астрофизика и геология. Пограничные стены пассажа теперь стали гладкими пирогенными завалами разжижающегося сонного материала, хотя по-прежнему достаточно высокими, чтобы с успехом маскировать те расплющенные остатки Второго Боро, что еще бытуют за далекими краями полосы. Выступая, словно мумифицированный фламинго, Снежок осмотрительно лавирует вокруг многочисленных отверстий неправильных форм, перфорирующих грубое минеральное покрытие бывшего бульвара. В отсутствие одушевленных существ с самоцветными формами, ранее характерными для нижней реальности при наблюдении с возвышенного положения, теперь дыры единообразно выглядывают на безжизненные лоскуты голой пустыни. Ничто не движется, ничто не дышит – чердаки наконец обогнали дыхание. Двоица следует через коричневатые рассветы, зеленые дни, кроваво-оранжевые заходы и широкие ониксовые полосы, осиянные серпом луны, сложенным из восьми пересекающихся полумесяцев, – серебряный шар в технике сквозной резьбы. Углубляясь в нежилые века, они коротают путь выдуманными на ходу играми – составляют списки того, чего больше нет, вроде сознания, боли или воды. Когда устают от этого начинания, приступают к перечню еще сохранившихся феноменов, таких как периодическая таблица, некоторые анаэробные виды бактерий и гравитация. Второй ряд хотя и обширен, но исчерпывается легче первого и потому не может тешить разум долго. Если их истомляет бессрочное странствие или неотпускающее ощущение конца, то они спят на голом камне под гиперболическим зодиаком – обнаженный мужчина раскидывается, как просыпанный хворост, как незажженный костер, подле почти пустой мошны из волчьих мехов, в которой по его настоянию дремлет маленькая умница. Проснувшись и двигаясь через отстой ночи завтракать на горящей сепии перекрасившейся зари, они почти кажутся бронзовыми статуями, символизирующими старый год, который несет новый. Когда от растительности остаются только воспоминания, а сами воспоминания забываются, обзору Мэй и Снежка вдоль коридора больше ничто не препятствует. Их обостренные смертью окулярные способности предлагают невозбранную перспективу вековечного холла, прямого и не подверженного влиянию курватуры земного мира внизу. И все же, топая по пешеходным векам, оба отмечают неспособность видеть за определенной точкой великого проспекта. Они полагают, что это либо намекает на противоречивый изгиб в точности геометрии прямой как стрела авеню, либо же воплощает закругленную форму самого континуума, а зрение оспорено препоной в виде горбатого мениска пространства-времени. Далее по дороге сводчатые небеса исчерчены многоцветными прожилками тьмы или дня, а ширина этих полос спрессовывается с приближением к удручающе удаленному горизонту. Ссохшийся Атлас непреклонен в своем намерении, влача светловолосую обузу через бесплодные минуты и опустошенные часы, на ходу сводя на нет так и оставшийся без объяснения резерв Бедламских Дженни. Когда Мэй рапортует о двух отчетливых точках на дальнем расстоянии, ее дедушка сперва склонен к скептицизму, но впоследствии подвергает позицию пересмотру вслед за буквальным прошествием еще нескольких недель, когда исчезающе крохотные пятнышки распухают и оказываются мужчиной и женщиной в модной одежде 1920-х, по-своему более разительных, чем любые дотоле встреченные супермуравьи или солнцеедные эрзац-люди. Анахронический дуэт врастает вдали в грубый камень, терпеливо наблюдая за неторопливым приближением незаурядной детки и бродяги во времени под ее седлом, и Снежок замечает, что безупречно одетая пара держится за руки. Из всех испустивших дух вещей, перечислявшихся на пару с Мэй ранее, по романтике и сексу он скучает больше всего. Он вспоминает, как